Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Хрущев:
— Это, товарищи, грубая политическая ошибка. Мирное сосуществование возможно, но не в вопросах идеологии.
Эренбург ему с места:
— Да ведь это была острота! Никита Сергеевич, это в письме такой, ну что ли, шутливый способ выражения был. Мирное же письмо было.
— Нет, товарищ Эренбург, это не острота. Мирного сосуществования не будет, товарищи! И я предупреждаю всех, кто подписал это письмо. Вот так!»[571]
Хрущев никак не хочет сменить гнев на милость. Со второй встречи Эренбург ушел, не дожидаясь конца экзекуции, что не преминул отметить Первый секретарь:
«Хрущев:
— Здесь товарищ Эренбург?
Но товарищ Эренбург ушел. На нем уже верхом проскакали и столько его поминали, что старик не выдержал и ушел с этого второго заседания, кажется, именно в тот момент, когда рев шел и Вознесенского долбали»[572].
Дело принимало все более скверный оборот. Умело направляемый сталинистами гнев Хрущева обрушивается на так называемую «теорию молчания товарища Эренбурга». Речь идет о ключевом вопросе, об ответственности каждого за сталинский террор, что напрямую затрагивало Первого секретаря, главного разоблачителя: почему в свое время никто не сказал ни слова? Почему молчали даже те, кто сейчас во всеуслышание обличает преступления Сталина? В 1956 году Хрущев, предвидя возможные упреки, прибег к тому же объяснению, что и Эренбург в 1962-м: это произошло потому, что все боялись. В четвертой книге воспоминаний (опубликованной в мае 1962 года), рассказывая о московской жизни в 1938 году, Эренбург признается, что уже тогда понимал необоснованность сталинских чисток, но страх и сознание собственного бессилия мешали ему вслух обличить ложь. Приходилось «жить, сжав зубы», присоединившись ко «всеобщему заговору молчания». На встрече с интеллигенцией Хрущев вдруг решил выразить свое удивление такой интерпретацией прошлого, призвав в свидетели всех собравшихся: «Можно подумать, что все всё понимали, в то время как мы-то не понимали ничего. Если все всё понимали, то почему же никто ничего не сказал? Он утверждает, что все вокруг хранили молчание. Нет, дорогой товарищ Эренбург, не все». И тут Эренбурга поджидал «сюрприз». Слово взяла Галина Серебрякова, писательница, прошедшая через ГУЛАГ, вдова крупного партийного руководителя, также жертвы сталинской чистки. Она решительно отвергает «теорию молчания», а заодно обвиняет Эренбурга: обвиняет вовсе не в том, что он молчал, а в том, что он являлся проводником сталинской воли, что он предал своих товарищей по Еврейскому антифашистскому комитету и виновен в их гибели. В качестве источника информации она сослалась на Александра Поскребышева, бывшего секретаря Сталина. Зал был потрясен. Никто не ожидал, что дискуссия примет такой оборот. Как замечает Мишель Татю, французский политический обозреватель, «главное оружие десталинизации — разоблачение соучастия в преступлениях — оказалось обоюдоострым и обратилось на противников сталинизма»[573]. По окончании собрания Шостакович, Каверин и некоторые другие демонстративно пожали руку Эренбургу, стараясь поддержать его и выразить свое доверие и сочувствие.
Все остальное было разыграно как по нотам: на Эренбурга спустили цепных псов, в прессе началась настоящая травля. Первый удар наносит давний враг, художник Александр Герасимов, затаивший злобу со времени выставки Пикассо, а теперь получивший возможность открыто расправиться с защитником «гнилого буржуазного формализма» в искусстве. Затем на Эренбурга набрасывается критик Владимир Ермилов, известный сталинист: он прославился тем, что еще в 1929 году клеймил Маяковского как «троцкиста», а в 1946-м назвал Василия Гроссмана «обломком декадентщины». В своей пространной рецензии на книгу «Люди, годы, жизнь» Ермилов оставил в стороне вопросы эстетики и сразу взял быка за рога, подвергнув сомнению пресловутую «теорию молчания»: Эренбург-де специально выдумал ее, чтобы самому уйти от ответственности. Утверждая, что уже в 1930-х годах понимал безосновательность репрессий, он был, без сомнения, единственным, проявившим такую прозорливость: «Видимо, у И. Эренбурга были большие преимущества по сравнению с подавляющим большинством рядовых советских людей, у которых в те годы не было сомнений в правильности действий „людей, стоявших на командном посту“. Но зато многие отстаивали справедливость в отношении того или другого человека, в котором они были уверены, что он не враг, они боролись, и боролись не молчанием»[574]. Таким образом, Эренбург оказывается преступником «в квадрате»: во-первых, он «все понимал», стало быть, был вхож в коридоры власти, а во-вторых, молчал, т. е. фактически являлся соучастником преступлений.
Ответ Эренбурга появился практически сразу, буквально через несколько дней. Поскольку хорошо известно, с какими трудностями ему всегда приходилось сталкиваться, когда он добивался права обнародовать свои возражения по гораздо менее принципиальным вопросам, у нас есть все основания полагать, что в данном случае не один Эренбург оказался заинтересован в том, чтобы положить конец этой травле и открыть глаза Хрущева на суть происходящего. В ответной статье[575] Эренбург бойко отстаивает свои взгляды и высмеивает идиллическую картину тридцатых, нарисованную Ермиловым. Он смело бросается в атаку и даже рад, что его противники выступают с открытым забралом. Однако обычно присущее ему политическое чутье на этот раз его подвело. Он не понял, что речь шла не только и не столько о нем лично: для всех он был живым символом «оттепели», т. е. той самой эпохи, которая как раз начала подвергаться пересмотру. В итоге он оказался лишь пешкой в игре. Главной мишенью начавшейся масштабной провокации был вовсе не писатель Эренбург, а Первый секретарь ЦК КПСС Хрущев, автор реформ и десталинизации.
8 марта 1963 года Хрущев в третий раз приглашает представителей творческой интеллигенции для встречи с партийным руководством. На этот раз его раздражение вылилось в трехчасовой доклад, впоследствии опубликованный. Он обрушился на тех, кто злоупотребляет полученной свободой, кто считает, что «оттепель» — это время «неустойчивости, непостоянства, незавершенности», «пора самотека», когда «будто бы ослаблены бразды правления и каждый может своевольничать и вести себя как ему заблагорассудится». Из всех «паршивых овец» Хрущев особо выделил Эренбурга, которому досталось за все — за повесть «Оттепель», за защиту «так называемых левых» художественных направлений, за «принцип мирного сосуществования в искусстве и литературе», который есть не что иное, как «предательство идей марксизма-ленинизма и дела рабочих и крестьян», за его мемуары и за «теорию молчания». В пример ему Хрущев ставит двух писателей — Михаила Шолохова и Галину Серебрякову: в период репрессий они не молчали и при этом являли собой образец преданности коммунистическим идеалам. А что же товарищ Эренбург? «В эпоху культа личности он не подвергался преследованиям, его не притесняли»[576]. Несмотря на перенесенную несправедливость, товарищ Серебрякова не потеряла веры в партию: сегодня она с воодушевлением участвует в преобразованиях, происходящих в стране, в то время как Эренбург, «чья судьба сложилась совершенно иначе», созерцает все происходящее «из своего французского окна», и ему доставляет удовольствие «чернить реальность».