Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Куприна здесь очень ждали. Редактор «Русской жизни» (позже «Новой русской жизни») Юрий Александрович Григорков забронировал ему номер в «Феннии», все той же. Он не мог поверить, что такая звезда упала на полосы его газетки, и позже вспоминал, как терялся перед Куприным: «Никогда не забуду первого его быстрого взгляда, который он на меня бросил. Это продолжалось одно мгновение, какую-то долю секунды, но мне казалось тогда, что это тянется без конца. Острый, сверлящий, холодный и жестокий взгляд вонзился в меня, как бурав, и стал вытягивать из меня все, что есть во мне характерного, всю мою сущность. Если бы пыль, втягиваемая в трубу пущенного в ход пылесоса, могла чувствовать, то ее ощущения, вероятно, были бы похожи на мои»[346].
Григорков и сам был наблюдателен. Быстро понял, что жена Куприна над ним «властвует», что дочь избалована: «Никаких признаков почтительности к отцу, хотя бы минимальной, я в этой девочке не обнаружил. Отец ее обожал». Надо сказать, что Григорков одним из первых начал звать Елизавету Морицовну — Елизаветой Маврикиевной[49*]. Вероятно, она стала так представляться в 1914-м, с началом Великой войны.
Редактор положил Куприну оклад, и уже 24 ноября 1919 года на страницах «Русской жизни» появился его первый фельетон «Памятная книжка I». Сотрудничество с этой газетой продлится до сентября 1921 года, составит обширное публицистическое наследие, автор которого окончательно отрезал возможность вернуться домой. В оценках советской власти он был беспощаден; печатал даже свои «частушки»:
Такую повышенную работоспособность беремся объяснить и тем, что Куприн изголодался по профессии, и тем, что накопилось много впечатлений, ну и тем, что в Финляндии, как и в Советской России, действовал сухой закон. Конечно, здесь тоже научились изворачиваться, подавать в ресторанах крепленный спиртом чай или кофе, но системой алкоголь не стал. «Я работал с Куприным в течение года, — вспоминал Григорков, — встречался с ним за это время ежедневно и ни разу не видел его пьяным».
Хотя здесь сразу обнаружились старые закадычные приятели. Например, художник Сергей Животовский, богема, завсегдатай «Бродячей собаки». Он вспоминал, как Александр Иванович пророчествовал в канун Нового года: «Петроград будет освобожден, и все мы вздохнем с облегчением между февралем и июлем 1920 года»[347].
Животовский недавно бежал из России и наладил связи с Ильей Репиным, так и жившим в Куоккале. Куприн писал Илье Ефимовичу 14 января: «Меня застала волна наступления С-3 армии в Гатчино, вместе с нею я откатился до Ревеля. Теперь живу в Helsinki и так скучаю по России... что и сказать не умею. Хотел бы всем сердцем опять жить на своем огороде, есть картошку с подсолнечным маслом, а то и так, или капустную хряпу с солью, но без хлеба... Никогда еще, бывая подолгу за границей, я не чувствовал такого голода по родине. Каждый кусок финского smorgos’a становится у меня поперек горла, хотя на самих финнов жаловаться я не смею... Но я не отрываюсь мыслью о людях, находящихся там...»[348]
Как было не приходить этим мыслям? Александр Иванович, бывая в порту, понимал, что там, через Финский залив, рукой подать до Петрограда, но ему туда нельзя. Как-то он черкнул в записной книжке: «Финляндия, Гельсингфорс. Порт, ветер, суда. Тоска». Загорелся поехать к Репину, тем более что нужно было повидать и Марию Карловну в Нейволе. И проведать, и деньги, о которых она писала, забрать. Стал хлопотать о разрешительных документах, но ожидание так растянулось, что Елизавета Морицовна поехала сама, повидалась с Марией Карловной в Выборге (в следующий раз они встретятся только через 17 лет).
Благодаря работе в «Новой русской жизни» Александр Иванович обнаружил себя для многих коллег, после Октября рассеявшихся по миру. Видели его подпись в газете — писали на адрес газеты. Весной ему передали письмо из Стокгольма от Евгения Александровича Ляцкого (в прошлом он активно сотрудничал с «Современным миром»). Тот основал русское издательство и хотел бы выпустить сборник Куприна; просил набросать структуру. Александр Иванович не мог поверить своему счастью: с 1918 года у него не вышло ни одной книги! И потом ему очень, нужны были деньги; к этому времени уже пришло решение об отъезде из Финляндии. Он писал Ляцкому: «...выехать из Гельс надо во что бы то ни стало. Вот-вот и будет поздно». Думается, тревожился он из-за потепления отношений между Финляндией и Советской Россией и поневоле прикидывал, куда бежать дальше.
Новости о Белом движении приходили неутешительные. В марте, с большим опозданием, Куприн узнал о казни Александра Васильевича Колчака, которого в некрологе назвал человеком со взглядом «смертельно раненого орла» («Кровавые лавры», 1920). Скоро услышал и о разгроме Вооруженных сил Юга России в Новороссийске, эвакуации остатков белых армий в Крым, о назначении главнокомандующим Русской армией генерала Врангеля. Писатель гневно опровергал слухи и намеки в адрес этого человека — мол, Врангель немец, будет учитывать интересы Германии: «...Врангели, дравшиеся в рядах русской армии чуть ли не со времен Петра Великого, давно уже... распрорусские» («Генерал П. Н. Врангель», 1920). На Врангеля теперь возлагались последние надежды, не особенно, впрочем, сильные.
Александр Иванович спешил с отъездом. Устав от обещаний Ляцкого, а дело с книгой затягивалось, он договорился об издании сборника рассказов здесь, в Гельсингфорсе. Ляцкому объяснил: «Я, конечно, ждал бы и еще, но не ждет моя острая нужда». Забегая вперед скажем, что книга «Звезда Соломона» выйдет в октябре 1920 года, когда ее автор уже будет в Париже. Получив свои экземпляры, он и обрадуется и нет. С одной стороны, новая книга, с другой — первая эмигрантская.
Пятнадцатого апреля 1920 года Особым комитетом по делам русских в Финляндии Куприну был оформлен временный паспорт, дающий право на выезд за границу. Но куда ехать? «Есть три дороги: Берлин, Париж и Прага, — писал он Репину. — Но я, русский малограмотный витязь... кручу головой и чешу в затылке. А главное, мысль одна: домой бы...»[349] Живя в Гельсингфорсе, рядом с Петроградом, он не мог не терзаться. Но домой путь заказан, а начинать жизнь с нуля поздновато: через четыре месяца ему должно было исполниться 50 лет. Конечно, не таким он представлял себе полувековой юбилей.