Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я понял: от мысли о том, что я мог оказаться каналом, через который отец пытался связаться с ним, Володя отмахнулся с ходу.
— Но ты все еще веришь? — спросил я. — В то, что следующий мир существует? В какой-либо род загробной жизни?
На сей раз ответ его был осторожно сдержанным:
— Я знаю больше, чем понимаю, и понимаю больше, чем могу выразить.
К сожалению, в этот миг подошел, чтобы унести наши тарелки, официант, оборвавший возникшую между нами тонкую связующую нить. Когда он удалился, я попытался спасти то, что от нее осталось:
— Думаю, тебе будет интересно узнать, что я серьезно подумываю о том, чтобы написать биографию отца. На этом настаивает мой друг, его большой поклонник. Друг считает, что я уникальным образом подхожу для выполнения такой задачи.
Володя отреагировал мгновенно:
— И что же, по-твоему, сможешь ты произвести на свет? — осведомился он. — Сухое, ученое перечисление общественных «достижений» отца, никак не связанных с никому, по сути дела, не известной тканью его частной жизни? Аллегорию либерального духа, доведенного до погибели его же идеализмом? Подложную biographie romancée[142], в которой бесконечно дифференцированная жизнь сводится к искусственно состряпанному сюжету, приправленному персонажами, диалогами и драматическими сценами, которые никогда не происходили? — а это худшая из всех сентиментальная околесица, настоящее покушение на душу героя биографии, на его сокровенные мысли и чувства. Нет, я скорее предпочел бы увидеть, как тело отца бросают своре одичавших собак.
Я никогда еще не видел брата таким взвинченным, впрочем, он, по-видимому, довольно быстро понял, что гнев его решительно несоразмерен с моим невинным замыслом. И продолжил уже мирно:
— Я хочу сказать, Сережа, что нисколько не уверен, будет ли сочинение обычной биографии наилучшим подходом к решению этой задачи. Мне кажется, что должен существовать путь намного лучший, в большей степени отвечающий уникальным дарованиям отца, — хотя каков он и сможет ли вообще любитель вроде тебя или даже художник вроде меня пройти его, я и в малой мере не знаю. Мне нужно подумать. Но я очень серьезно предостерегаю тебя от поспешности в осуществлении замысла, столь непростого.
— Больше всего я жалею о том, — сказал я, — что ко времени смерти отца наши с ним отношения так запутались. Я всегда с сожалениями вспоминаю твой рассказ о том, как он тревожился за меня в последнюю перед его гибелью ночь. Но что я мог сделать? Может ли любой из нас, даже ради тех, кого мы любим, стать человеком, быть которым ему просто-напросто не дано? Люди говорят о моих «наклонностях» так, точно я обзавелся ими по собственной воле. Уверяю тебя, это не так.
— Ты знаешь, мои взгляды несколько изменились, — ответил он. — Я узнал, до какой степени распространена твоя особенность в нашей семье, хотя все равно не могу понять, каким образом наследственные свойства передаются от холостых мужчин, ведь не способны же гены прыгать, будто шахматный конь.
— Ты имеешь в виду дядю Руку, дядю Константина и, согласно бабушке Набоковой, еще одного из наших дядьев? Ну, раз уж речь зашла о непонимании, я никогда не понимал, почему ты был так жесток с дядей Рукой, несомненно любившим тебя всей душой.
— Дядя Рука был тщеславным, порочным чудовищем, и, если ад существует, он заслуживает того, чтобы гореть там до скончания вечности.
— Но почему? — ошеломленно спросил я.
— Почему? Потому что он привычно использовал для собственного удовольствия тех, кто был моложе, слабее и уязвимее него, будь то конюшенные мальчики, арабы или кто угодно, попавшийся ему на глаза. И аппетиты его не знали границ. Неужели ты не понимал всей гнусности его поведения? Впрочем, дядю Руку никогда не одолевала охота тискать тебя при всякой возможности, да и «в лошадку» играть он тебя не принуждал. Не унижал тебя при всех ласками и поцелуями. Тебе повезло, Сережа. Очень повезло.
— Чего бы я только ни отдал за его поцелуй или объятие — да за что угодно, показавшее мне, что он хотя бы наполовину осознает мое присутствие рядом с ним, — сказал я.
— Я прекрасно понимаю, что ты обожал его — слишком сильно и себе далеко не во благо. И, поскольку он никогда не распускал с тобой руки, я, пожалуй, разрешил бы ему один день в году гулять по зеленым лугам Рая. Но только один! Должен признаться тебе, Сережа, мне ненавистно было видеть, как ты обращаешься в его подобие, хоть я и подозревал, что ты бесконечно добрее и нравственнее его. Но ничуть не счастливее, верно? Он ведь тоже в его нескончаемых поисках облегчения от мучительных желаний перешел в католичество, не думаю, впрочем, что ему это сильно помогло. И могу только надеяться, что тебе повезет сильнее.
Это замечание брата привело меня в замешательство: я и забыл о давнем-предавнем обращении дяди Руки. И неожиданно для себя заговорил о другом:
— Помнишь, как вы с Юрием изводили меня, когда я был Луизой Пойндекстер, а вы — апачами и мустангерами? Или как ты показал мой дневник нашему учителю, зная, что тот наверняка передаст его отцу? Или как отказал мне в праве оплакивать Давида Горноцветова, практически обвинив меня в том, что я его выдумал, — а после я прочитал в «Машеньке» описание персонажа по фамилии Горноцветов, во многом сильно напоминавшего Давида? Что я должен был думать тогда, Володя?
— Твоего Давида Горноцветова я совершенно не знал. Читатели вечно отыскивают в моих книгах жутковатые совпадения. Искусство обладает разрушительным свойством запускать свои щупальца в так называемую реальность. Только и всего.
— Да теперь оно уже и неважно. Ты верно сказал, все это дела очень давние, и мне совсем не хочется перебирать старые обиды.
— Я и вправду не помню ни одного из поступков, в которых ты меня обвиняешь, а с другой стороны, очень хорошо сознаю, что был в те дни свиньей и обидчиком. И искренне сожалею об этом. Но ты пойми, Сережа, милый, — он улыбнулся, — воспротивиться искушению подшутить над тобой было временами попросту невозможно. Надеюсь, ты сможешь простить меня за это.
— Конечно, я прощаю тебя. Я прощаю всех, кто вольно или невольно сделал мое отрочество столь жалким. Отца, маму, учителей Тенишевки и гимназии, моих вероломных однокашников и этого скота Бехетева.
— Бехетева? Нашего врача?
— Осла и шарлатана, — сказал я. — Вот уж кто заслуживает адского пламени.
— Да я и представить себе не могу более достойного и благожелательного господина. Я ужасно рад, что он теперь в Праге и может заботиться о маме, пусть даже ее Христианская наука и требует, чтобы она ни с какой медициной не связывалась. И Ольга с Еленой все еще полагаются на его попечительство и ни о каких других докторах даже слышать не хотят.
Я рассказал брату — в некоторых подробностях — о «лечении», от которого много чего натерпелся, попав в лапы доктора Бехетева, о еженедельных сеансах псевдонаучной жестокости, которые закончились, только когда пришел конец и самой культуре, их благословившей.