Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этот момент на противоположном берегу хлестанул выстрел. И сразу – второй… И ещё через несколько секунд – дуплет.
Какой-то ублюдок стрелял из кустов по уткам, кормящимся в дальнем конце протоки.
Это было неслыханное, фантастическое нахальство – стрелять почти в черте города, в местах безусловно запретных, под окнами кооперативных домиков! Это была сверхгнусная подлость – охотиться здесь, зная, что за десять километров нет ни одного милиционера и за сто – егеря. Душегубство это было – холодное, расчётливое, беззастенчивое.
Артамонов начал рвать застёжки плаща: плыть, плыть туда немедленно! Догнать, поймать, сломать к чертовой матери ружьё, намылить шею!
Игнатьич схватил его за плечи.
– Сбесился!.. Он же с ружьём! Резанёт дробью поперек живота – вякнуть не успеешь!
– Я ему резану! – рвался Артамонов. – Я ему сейчас резану, гаду!
Мы не пустили Артамонова. Опасное это было дело, да и безнадёжное: пока переберёшься на ту сторону – браконьера и след простынет. Мы только покричали со своего берега:
– Эй, ты, сволочь такая, что ты делаешь?! Ну-ка, прекращай, паразит, а то сейчас переплывём!
Браконьер ушёл. Так мы его и не рассмотрели. Увидели только, что кустики зашевелились. Он ушёл подальше от берега и оттуда – явно издеваясь над нами (хрен, мол, теперь догонишь) – пальнул напоследок по высоко летящей утке.
…У Игнатьича после этого прекратился клёв. Мы-то знали – почему. Он «взял» своего карпа, и больше, по законам нашей протоки, ему не полагалось.
Но Игнатьич решил, что это мы распугали рыбу своим криком и топотом, и разворчался. Ворчал он на Артамонова – по праву старшего, по праву давнишнего приятеля и даже какого-то, седьмая вода на киселе, родственника.
Ворчал, цепляя одно к другому, вроде бы и не сцепляющееся вовсе.
– И чего было глотку драть… Ну, предупредили бы спокойно. А то «га-га-га! га-га-га!». Вот догагакались – сиди теперь… Конечно, он после такой острастки браконьерничать перестанет. Пожизненно. И ружьё о дерево расшибёт, и сам на себя в милицию заявит. Вон как напугали-то… Тебе, Тимофей, всё больше других надо. Всё ты кидаешься, всё рога точишь… Вот и в книге тоже… Ну что ты навалился на этого… – Тут Игнатьич назвал такую авторитетную в наших широтах фамилию, что даже невольно оглянулся – не стоит ли кто за спиной, не слушает ли? – Ты навалился, а его опять переиздавать собираются.
Похоже, Игнатьич возвращался к недоспоренному – книжка-то вовсе была здесь ни при чём.
– Зря! – резко сказал ещё не остывший Артамонов. – Зря собираются!
– Тебя не спросили!.. Скажи спасибо, что хоть выбросили этот кусок, догадались.
– Зря! – опять сказал Артамонов. – Зря выбросили. Я вас не просил.
Игнатьич аж привстал, аж руками по коленям хлопнул:
– Тебя же, ненормального, уберечь хотели! Да не уберегли. Нашёлся какой-то пёс – сообщил. Ты же и в дураках: и ничего не напечатано, и он всё знает… про твоё особое мнение.
– И хорошо, что знает.
– Тимофей, – вдруг мирно сказал Игнатьич. – Ты что же думаешь, он писать после этого перестанет? Раз, скажет, великий критик Артамонов, наш, понимаете ли, современный Белинский Виссарион Григорьевич, считает моё творчество антихудожественным – брошу-ка я это дело, завяжу лет на десяток: огляжусь, подумаю? Ну не ребенок ли ты?.. У тебя вон статью напечатали, ничего там не убрали – и что? Блата не стало? (Игнатьич имел в виду статью, которую Артамонов недавно опубликовал в газете. Залез он, правду сказать, не в свою тарелку: из литературы метнулся в быт. Но остроумно довольно кое по чему проехался. В частности, по блату. Раз, мол, такое положение создалось, что многих дефицитных товаров на прилавках не увидишь, а у большинства граждан они имеются, не лучше ли парадные входы в магазины переделать в чёрные, а чёрные – в парадные?) Что молчишь-то? – наседал на Артамонова Игнатьич. – Вот прокукарекал ты. Изменилось положение – нет?
Святую правду говорил Игнатьич. Не перестанут стрелять браконьеры, сколько бы ни рвали мы рубашки на груди. Не перестанут писать бездарности. И не умрёт легко и покорно блат, даже от десятка гневных статей.
Артамонов молчал, вроде бы поверженный.
Потом спросил:
– А мы? Мы сами? В кого превратимся, если кукарекать-то перестанем? Напоминать себе и людям о том, что люди мы, твердить и твердить о человеческом достоинстве?.. И что же мы тогда потомкам оставим? Ну, проблем неразрешённых мы им наоставляем, как говорится, до ноздрей. Это ясно. Неизбежно. И хамство после нас тоже ещё останется, и равнодушие, и жадность, и… да что там говорить… Но если мы сейчас уже лапки задерём: то не переделать, другое не перешибить… Что же мы им подарим вдобавок к непеределанному? Пустые души?..
Игнатьич сердито плюнул на червяка. Его вовлекли в слишком абстрактный спор. Это было нечестно. Ведь он, милейший старик, желал нам только добра.
Господи! Да есть ли они на свете, счастливые уголки, где ни о чём не думается и не спорится? Или нет их вовсе, а есть только счастливые люди, умеющие не терзать душу в любом подвернувшемся уголке? Вроде нашего Пухова, который ухитряется как-то «сидеть, сидеть и ни о чем не думать» и о котором корректор Витюня сочинил даже эпиграмму:
С ухом, впрочем, Витюня перебрал. Неизвестно, как повёл бы себя Пухов, получи он однажды по уху. Возможно, и задумался бы.
…Итак, едем.
На переднем сиденье привязаны свояченица (она сегодня за рулём) и тёща. На заднем поместились я, жена, дочка и корзина с помидорной рассадой.
Свояченица с тёщей сидят прямо, окаменело и очень напоминают экипаж самолёта, летящего сквозь разрывы вражеских зениток. Свояченица, естественно, пилот. Тёща – штурман. Свои штурманские обязанности тёща выполняет очень добросовестно.
– Сбрось газ – скоро поворот! – напряжённым голосом командует она.
– Перестройся в левый ряд…
– Осторожнее – впереди ямка…
– Да вижу, мама, вижу! – нервничает свояченица.
Сходство с авиацией усиливается тем, что на борту у нас действует аэрофлотское правило: «No smoking» и «Fasten belts».
Автомобильная дорога к даче совсем не та, что пешеходная и велосипедная. Деревню Верхние Пискуны пересекать не надо. Надо повернуть чуть-чуть раньше и проехать через редкий соснячок, примыкающий к пионерскому лагерю. Здесь много развилок, но по какой ни поедешь, всё равно она выведет к столбу с фанерным щитом, на котором большими черными буквами написано: «Свалка». Город дотянулся-таки сюда, устроил свалку в треугольнике между пионерским лагерем, околицей Верхних Пискунов и границей дачной территории. Маленькая такая, аккуратная свалочка дефицита. Ломаные железобетонные плиты, кирпичный бой, опилки. Опилки (!), которые стоят двадцать пять рублей машина плюс десятка за доставку. Какой-то неизвестный миллионер сваливает их здесь и жжёт. Свалка лениво дымит в разных местах, как Бородинское поле после сражения…