Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подозрение — матерь конфликта; Шекспир достаточно точно препарировал эту проблему, создав образ Яго.
Драка между «своими» угодна концепции братьев Даллесов.
Надо спровоцировать эту драку, помочь ей, тогда покатится.
Полковник Бэн — человек прямолинейный; он верит в чудо, то есть в немедленную победу западной ориентации. Ну и прекрасно…
Он, Даллес, отдает себе отчет в том, что победа эта — на данном этапе — совершенно невозможна и даже в чем-то нецелесообразна; однако же мины закладывают впрок смелые техники, а уж вопрос времени взрыва принадлежит руководителям; он, Даллес, считает себя таковым, он имеет право на это и готов за это право повоевать.
Он никогда не сторонился боев «местного значения»; он загодя продумал все мелочи, даже такую, что в тот будапештский отель, где остановится Бэн, в его отсутствие позвонит доктор Вестрик, назовет свое имя портье и попросит передать полковнику, что ждет его звонка в Гамбурге. Не только в Будапеште, но и во всей Европе имя Вестрика достаточно хорошо известно, он одиозен — связник между Гиммлером и правыми в Штатах накануне начала войны.
Бэна начнут нервировать на Востоке, это еще более прекрасно, пусть: человек, который нервничает, допускает ошибки; они угодны ему, Даллесу, и его задумке.
А потом придет время Фельда. Чистый и убежденный коммунист, эмигрант из Чехословакии, он возглавлял то отделение в ОСС в Берне, которое во время войны поддерживало связи с левыми оппозиционерами в Восточной Европе.
Даллес не сказал ни слова, когда Фельд решил вернуться в Прагу после победы над Гитлером, а ведь он мог многое ему сказать. Нет, пусть он едет. Фельд стал заместителем министра иностранных дел, — тем лучше! Когда придет время, к нему позвонят те, кому не верят коммунисты, и попросят о встрече. Это вызовет такую бурю подозрений, какую даже трудно представить. И прекрасно! Да здравствует драка между своими, нет ничего прекраснее, когда враги уничтожают самих себя, тем будут сильнее он, Даллес, и его дело!
…Через три недели Бэн пригласил к себе племянника выдающегося киноактера Сандерса (как и дядя, Эдгар родился в Петербурге, по-русски говорил лучше, чем по-английски) и предложил ему слетать в Вену, в штаб-квартиру ИТТ, которую возглавлял Роберт Воглер, работавший во время войны в американской разведке.
Москва знала, что Сандерс был капитаном британской секретной службы. Именно этот человек и проводил Бэна и Воглера до венгерской границы, когда те отправились в Будапешт для того, чтобы поставить «дымовую завесу», которая не могла не насторожить русских. Именно он постоянно звонил к ним из Вены и вел весьма двусмысленные разговоры, полагая, что такого рода контакты зубров ИТТ вполне могут быть контролируемы, ибо Бэн нигде и никогда не скрывал своего негативного отношения к коммунистам, пришедшим к власти в Будапеште.
Бэн часто вспоминал слова Даллеса: «Вы — начните, пусть дядя Джо продолжает; спровоцировать нужное нам действие порой значит больше, чем выигранное сражение; в битве мы теряем своих солдат; в том, что следует затем, когда расцвела ядовитая роза подозрительности, потери несет противник».
Он дивился математической точности Даллеса: прибыл в Будапешт в те дни, когда коммунистическая пресса начала комментировать статью Джона Фостера Даллеса в «Лайфе». Он сразу же почувствовал, что на удар, нанесенный Вашингтоном самим фактом его прилета, здесь сумеют ответить.
Вопрос заключался лишь в том: когда и каким образом?
Роумэн недоумевал: второй день он приходил на главную почту Асунсьона, но Брунна (все-таки «Брунн» к Штирлицу прилип; есть имена, которые ложатся на человека даже лучше, чем то, под которым он жил раньше) не было.
Разболтанный «Фордик», который Роумэн взял в посольстве (уехал экономический советник, автомобиль стоял безнадзорный около его дома со спущенным передним скатом), заводился с трудом, мотор, содрогаясь, ноюще стонал, словно страдал хроническим запором. Роумэн с тревогой смотрел на приборный щиток: стрелки давления масла в двигателе то и дело зашкаливало. Как можно успевать по делам, связанным с экономическими вопросами, на таком драндулете?! Ну и советник, ну и работничек, а в неудачах, конечно, винит красных; на себя бы оборотился, в таком «Форде» только на похороны ездить, а не дела вертеть.
— За вами смотрят, — услышал он тихий голос, — оторвитесь и поезжайте на индейский рынок, я там вас найду…
Роумэн не сразу поднял голову от щитка, узнав голос Брунна, почувствовал, как ухнуло сердце, словно пришел на свидание к женщине. Отсчитав про себя «семь» (красивая цифра — при лебединой грации в ней еще сокрыта некая особая надежность), посмотрел на улицу: сумасшествие какое-то, никого нет. А почему он должен был идти вперед? Удивился своей заторможенности, перевел взгляд на зеркальце: изящно одетый мужчина в легком сером костюме неторопливо шел через дорогу, обогнув машину, — Штирлиц.
«Кто за мной смотрит, — недоумевал Роумэн. — Не может этого быть. Если даже и смотрят, то за ним, поскольку в самолете с ним случилось нечто серьезное; да, но он сказал, что смотрят за мной, — странно».
Мотор, наконец, схватил. Роумэн нажал на акселератор, тронув «Форд» так, что заскрипели покрышки и образовалось легкое голубоватое облачко, повисшее за машиной; оно висело в воздухе, словно грозовые облака в небе, пока Роумэн не завернул за угол. «Хвоста» не было.
Он притормозил машину. «Ну, давайте, мальчики, — подумал Роумэн, — я подожду вас, пристраивайтесь». Улица была по-прежнему пустынной, лишь проехали два красиво расписанных экипажа. «Типично испанский стиль, девять тысяч миль от Севильи, а поди ж ты, что значит конкистадорство».
Если за мной смотрят, «хвост» должен быть непременно, они же не знают ни того человека, с кем я должен встретиться, ни того места, где назначен контакт. Хорошо, а если они знают и Брунна, и то место, где мы увидимся? Они подхватят нас там. Но от кого они могут узнать место встречи? От Брунна?»
Асунсьон был мало похож на столицу, разве что самый центр, несущий в себе неистребимые следы испанского стиля: громадное здание почты, столь же помпезный, с громадными колоннами парламент, несколько домов, построенных в конце тридцатых годов, — вот и все. Остальной город — особняки, утопающие в зелени за высокими металлическими заборами, и лачуги индейцев — этих куда больше. А уж окраины сплошь состояли из развалюг, сколоченных из листов старой фанеры, картона и тоненьких щепочек; ни водопровода, ни электричества; смрад, мухи, голые детишки, играющие в пыли; коленные чашечки распухли, ручонки тоненькие — рахит.
Рынок, который здесь называли индейским, примыкал к старому меркадо;[25]продавали лекарственные травы, чай матэ, листья и зеленые катышки коки — положишь под язык, прибавится силы, можешь легко одолеть подъем в гору; торговцы, привозившие сюда этот полунаркотик из Перу, знали в нем толк, торговля шла бойко, не зря «гринго» делают из этих листьев кока-колу, они денег на ветер не бросают. Продавали здесь глиняные статуэтки, как правило, Сан Мартин на коне в сомбреро и пончо, заброшенным за спину, Симон Боливар возле стяга, раскрашенного желто-голубой краской; солнце похоже на лицо индейца, такое же скуластое, крепко скроенное, и глаза-щелочки; легкие сандалеты — кусок кожи и два шнурка; сумки — как разноцветные хурджины, так и дорогие, из змеиной кожи; седла, отделанные серебром; вязаные многоцветные шапочки; красно-сине-белые опахала; коренья диковинных деревьев, обладающие лечебной силой; игральные кости и кожаные стаканчики для покера; пряности из сельвы; вяленое мясо в кожаных мешочках. Чего тут только не было, бог ты мой!