Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Плохие новости, и виноват был лишь он один; его снедало чувство вины parmi l’odeur des corps[85], посреди запаха йодоформа и памяти об аромате тубероз, покрывавших гроб. Гроб Рэйчел, гроб дяди Юстаса. И рядом с обеими могилами стояла Вероника, по-монашески элегантная в трауре, лишь только с маленькими фрагментами теплого и белого средства отчуждения, видными под маскировочной одеждой. А спустя всего две недели после похорон Рэйчел – снова каннибалы в бедламе…
…«Это все твоя вина». Фраза продолжала повторяться даже в моменты самых невероятных крайностей, в мгновения абсолютной несхожести, иных ощущений, как ничто другое далеких от попыток сближения с Богом. Но он продолжал, потому что все это было так подло, а он намеренно стремился вновь изведать пряное наслаждение еще одной гнусности, почувствовать на вкус отвращение, смесь чувственности с омерзением и ненавистью к себе, потому что для него это стало самой захватывающей темой, из которой родилась целая книга стихов.
Он как раз с упоением бился над одним их этих стихотворений, когда кто-то присел рядом с ним на его любимую скамейку на Променад-дез-Англе. Он в раздражении повернулся, чтобы посмотреть, кто посмел так бесцеремонно нарушить его священное уединение. Это был Бруно Ронтини, но Бруно десять лет спустя, Бруно – бывший заключенный, а теперь изгнанник с далеко зашедшей последней болезнью. Глубокий старик, согбенный и до крайности изможденный. Но на носатом черепе по-прежнему светились полные радости яркие голубые глаза, излучавшие неизменную в своей интенсивности, но чуть отстраненную нежность.
Лишившийся дара речи от страха Себастьян взялся за протянутую ему сухощавую руку скелета. Это тоже было на его совести! Но, как теперь оказалось, хуже всего остального представлялся тот факт, что за столь долгое время он всего лишь прикладывал неимоверные усилия, чтобы стереть свой позор из памяти. Началось все с поисков извинений и самооправданий. Он был всего лишь ребенком, а кто, скажите, в своей жизни смог ни разу не ляпнуть чего-то по ошибке? И ошибку он совершил просто по глупости, а не из корысти или со злым умыслом, помните об этом тоже. И ничего бы не случилось, если бы не крайне неудачное стечение обстоятельств. А Бруно, вероятно, все равно ждала тюрьма; Бруно они уже давно взяли на заметку. Эта глупость с рисунком стала лишь предлогом, ускорившим события, которые произошли бы так или иначе, рано или поздно. И никто, даже с самым воспаленным воображением не стал бы утверждать, что именно Себастьян был в ответе за все. Через два дня после ареста он уже ехал домой. Отец взял его в свой избирательный штаб, работа в котором показалась ему очень интересной. А потом наступили дни напряженной учебы, чтобы по результатам экзаменов получить стипендию, которой, к своему и всеобщему удивлению, ему удалось добиться. А когда осенью он отправился в Оксфорд, Дэйзи Окэм по секрету вручила ему чек на триста фунтов, чтобы пополнить его бюджет. И он с таким пьянящим наслаждением тратил деньги, вовсю радовался обретенной свободе, прошел через целую серию любовных приключений, что перестал даже думать о необходимости изобретать какие-то там извинения и оправдания: он напрочь обо всем забыл. Инцидент отодвинулся на окраину памяти как нечто незначительное. И вот теперь совершенно нежданно, словно из склепа забытья, явился этот старый умирающий человек с глазами, сиявшими, как у воскресшего Лазаря. Для чего? Чтобы упрекнуть, судить и приговорить?
– Эти стрелы! – сказал Бруно. – Все эти стрелы!
Но что такое с его голосом? Почему он говорит едва слышным шепотом? Страх перерос в совершеннейшую панику.
Улыбка Бруно приобрела оттенок насмешливого сочувствия.
– Кажется, они теперь летят куда следует, – прошептал он. – В заранее намеченные, легкоуязвимые цели…
Себастьян плотно закрыл глаза. Нет, сейчас ему лучше было вспомнить о маленьком домике в Вансе, который он снял для умирающего. Обставленный и отделанный в вопиюще дурном вкусе коттедж имел огромное преимущество, потому что из спальни Бруно окна выходили сразу на три стороны, а еще имелась веранда, теплая, непроницаемая для ветров, откуда можно было любоваться на лежавшие террасами поля молодой пшеницы, рощицы апельсиновых деревьев и олив, протянувшиеся вниз до самого Средиземного моря.
– Il tremolar della marina[86], – шептал Бруно, наблюдая, как закатное солнце накрывает великолепным отсветом воду. А порой ему нравилось цитировать Леопарди:
А потом еще и еще раз, безмолвно, и потому только по движениям губ Себастьян разбирал слова:
Маленькая старушка мадам Луиза готовила и делала уборку, но до последних нескольких дней, когда доктор Борели настоял на приглашении профессиональной медсестры, все остальные заботы о больном брал на себя исключительно сам Себастьян. Те пятнадцать недель, что прошли между встречей на Променад-дез-Англе и почти до смеха простыми похоронами (по настоянию Бруно, они не должны были стоить дороже двадцати фунтов), стали самым запоминающимся периодом в его жизни. Самым памятным и в каком-то смысле самым счастливым. Конечно, присутствовали и грусть, и боль, с которой он наблюдал за страданиями, не в силах никак их облегчить. Но на фоне тоски и боли постепенно исчезло гнетущее чувство вины, страх и постоянное предчувствие непоправимой утраты. И можно было видеть радостную безмятежность Бруно, а в какой-то момент даже почувствовать свою сопричастность к его знанию, которое и служило источником столь естественно выражаемого им чувства удовлетворения. К знанию своего безвременного и бесконечного присутствия, к интуиции, прямо и безошибочно подсказывавшей, что вопреки любому желанию отделиться никакое разделение не было возможно – только слияние в самой своей сути.
По мере того как рак горла прогрессировал, речь больного становилась все более и более затрудненной. Но долгое молчание на веранде или в спальне красноречиво говорило именно о том, что невозможно передать никакими словами – подтвержденную знанием реальность, которую существующий словарь, когда описывал все проявления материи во времени, выражал лишь косвенно и всегда в форме отрицания. «Ни это, ни то» – вот и все, что передавала речь. А вот молчание Бруно само стало знанием и почти триумфально кричало: «Это!» И снова радостно: «Это, это, это!»
Случались, само собой, и ситуации, когда обойтись без слов становилось совершенно невозможно, и тогда он начал писать. Сейчас Себастьян поднялся и из одного из ящиков письменного стола достал конверт, в котором хранил все мелкие клочки бумаги, на которых Бруно карандашом излагал свои редкие просьбы, ответы на вопросы, комментарии и советы. Снова усевшись в кресло, Себастьян принялся в произвольном порядке перечитывать их.