Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Эйнштейн против ассимиляции»… Бездоказательное утверждение, ибо аксиома не нуждается в доказательствах. Не говоря уже о том, что ни один народ не позволит евреям раствориться в себе! И не позволял никогда. Еврей нужен именно таким — странствующим Вечным Жидом, с клеймом транзита вместо желтой звезды.
Обход сегодня закончился быстро. Домой можно не спешить — его никто не ждет. У входа в парк стояли два киоска-близнеца — он помнил их еще мальчишкой, когда гулял с отцом. У газетного собралась небольшая очередь. Макс подошел ко второму, табачному, и купил коробку папирос. Закуривая, остановился около упитанной афишной тумбы. «Кинотеатр „Спартак“ — кинофильм „Чапаев“». Вполне могло быть наоборот, угрюмо сострил про себя, кинотеатр «Чапаев», а фильм «Спартак». Сам же усмехнулся, глядя мимо афиши и нечаянно встретившись взглядом с молодой женщиной. Не зная, как истолковать его усмешку, она приготовилась возмутиться и одновременно поправила челку, в то время как Бергман неторопливо удалялся вверх по улице.
Почему-то считается, что внутренние монологи обращены в никуда, в пустоту или — в лучшем случае — адресованы вымышленному собеседнику. Будь это на самом деле так, они выдыхались бы, едва успев начаться; между тем они длятся, иногда подолгу, прерываясь и возобновляясь, потому что всегда предполагается адресат-собеседник, и монолог становится общением, то есть диалогом. Собеседник может быть безмолвным или отсутствующим, находиться рядом — или далеко, иногда в ином мире, но он всегда есть, пусть не слышно его ответов, реплик или не видно одобрительных кивков.
Идеальным «собеседником» был Kapo; как мне тебя не хватает! Из парка вышел парень с овчаркой, и Макс спохватился, что хотел посидеть на скамейке, но забыл, потому что мысленно продолжал говорить с Зильбером и даже видел его таким, как застал в последний раз: в измятой рубашке, взвинченный, он не садился, а непрерывно двигался по квартире, ступая по полу в одних носках, на цыпочках; видел и не мог удержаться от упрека: почему вы меня не дождались, Натан? Мы были в одинаковом положении, и я… Однако Зильбер перебивал: нет, мы никогда не были в одинаковом положении. Вы, с вашей арийской внешностью, могли бы пережить войну в немецкой форме. Натан, я никогда не надел бы эту форму! Мягкий, деликатный нотариус опускал глаза, словно ему неловко было такое слышать, и продолжал кружить по комнате. Вспомнился непонятный карандаш, который теперь лежал в секретере, и тяжелый серебряный нож с буквами на рукоятке — загадочными, тревожными, колеблющимися, как пламя на ветру. У меня до сих пор ключи от вашей квартиры, Натан. Не знаю, почему я не оставил их там, где… где остались вы. У меня — вы не поверите — собралась коллекция чужих ключей, как у взломщика. Вашей нотариальной конторы больше нет, здесь теперь книжный магазин.
Он остановился. Продавщица ровно расставляла в витрине новые книги. Одну книгу она поставила вверх ногами, и Бергман снятой перчаткой сделал круговое движение против часовой стрелки. Женщина замерла и настороженно посмотрела на него, потом понятливо закивала и перевернула книгу. Названия давали исчерпывающее представление о литературных новинках: «Свежий ветер», «В гору», «К новому берегу», «Пробуждение», «Сын батрака»… Или «Сын рыбака»? Но возвращаться не хотелось, да и какая разница. Что-то похожее сегодня уже встречалось… Ну да: Чапаев и Спартак.
Давно стемнело. Ярко горели окна магазинов. В витрине «Детского мира» стоял манекен — мальчик в пионерском галстуке, с поднятым горном. Несмотря на ноябрь, он все еще был в коротких штанишках. Из магазина вышли две женщины с обувными коробками в руках, одна из них оживленно говорила: «…полуботиночки на вырост».
На угловом доме было написано: «Диетическая столовая». Прямо у окна за столиком сидел мужчина и листал меню. Сильно захотелось есть; недолго думая, Макс вошел и занял другой столик. На тарелке с хлебом синими буквами было написано: «Нарпит». Бергман пробежал глазами меню и, дойдя до многообещающего: «Макароны по-флотски», отложил.
— Эскалоп, пожалуйста. И бутылку нарзана.
— Нету. Кончились эскалопы, — официантка терпеливо держала карандаш, — рагу есть баранье, гуляш по-венгерски…
— Тогда шницель.
— Тоже нету. Поджарку могу принести, если хотите. Прямо сейчас сделают.
Поджарка оказалась щедрой горкой скворчащего мяса в круглой керамической форме, которую официантка поставила перед ним на широкой тарелке, предупредив:
— Осторожно: горячая.
Мясо внутри было нежным и чуть терпким, так что не нужно было ни горчицы, ни перца.
Доставая бумажник, не удержался от вопроса:
— У вас всегда так вкусно кормят?
— Всегда, да не всех, — официантка значительно улыбнулась, — в это время кухня уже закрывается, так что вы пораньше приходите. А завтра не моя смена, я работаю день через день. Спросите в гардеробе: Люся есть? — вам и скажут.
Чаевые она приняла с такой неловкостью, что стало ясно: не привыкла. Бергман поблагодарил и вышел.
Официантка медлила, собирая посуду и одновременно пытаясь разглядеть его на улице, да куда там, вон темень-то какая. Культурного человека сразу видать, это уж как есть. А он еще интересный, хотя в годах, конечно. Зато холостой: женатые в столовую не пойдут, они в это время на диване с газетой лежат. Задержалась в гардеробе, критически окинула взглядом свою плотную фигуру и осталась довольна: Люсенок, держи нос по ветру, приличного человека прикармливать надо, не подозревая, что благодарный едок отошел далеко, в мыслях же и того дальше, и думает не о ней вовсе, а продолжает мысленный разговор, только теперь не с Натаном, а со Старым Шульцем, тем более что подходит к его дому.
Такие внутренние разговоры хороши еще и тем, что не всегда замечаешь, кто задал вопрос, ты сам или собеседник; и так же легко спутать, кто на него ответил. Я могу ошибиться, доктор, но такое, по-моему, уже было в сороковом году: гнусные карикатуры в газетах, откровенно антисемитские шутки… Это был первый советский год, доктор! Сейчас — новый виток, если угодно; достаточно открыть «Крокодил». Я его не читаю — видел в палатах у больных. Люди пересмеиваются, шутят, и далеко не все шутки беззлобны, словно где-то открыли клапан и сказали: можно! Евреи, как выясняется, первые торгаши, хапуги и спекулянты; откуда это, доктор?..
Шульц вздыхал, снимал очки (у него ведь не могли отобрать очки в лагере?), крутил их за дужки. Что вы хотите, это же машина. Вот вы сами упомянули клапан; так и есть, вот ведь какая клюква. Пар нужно регулярно выпускать — иначе машина взорвется. Открыли клапан под названием «вредители», потом — «кулаки»… После войны — вы сами видели — пепелище, мерзость запустения. Стало быть, опять нужно найти клапан и открыть. Нашли — немцы и шпионы, к сему ваш покорный слуга. Да, но… Нет-нет, дослушайте меня; итак, клапан найден, немцев-шпионов и просто немцев пересажали. А теперь, когда немцы у них кончились, нужен новый клапан, и кто подойдет на эту роль лучше, чем евреи? Вот такая клюква…
Первое письмо от Шульца и письмом-то назвать было трудно: короткая записка, ценность которой заключалась в обратном адресе. Бергман торопливо собрал и отправил посылку, а новое письмо пришло не скоро, но зато было длинным, да и написано совсем иначе, словно никто над душой не стоял. Старый Шульц благодарил за посылку и сообщал, что работает в лазарете, и Макс вздохнул с облегчением. «Разговаривать» с Шульцем стало легче: он снова виделся таким, как Макс привык его видеть: в белом халате и шапочке.