Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эти записи я сделал, когда собирался писать роман о жителях Бермондзи.
На днях разговорился с одним французским офицером, само собой разумеется, мы говорили о поражении Франции. «Надо же, чтобы нас побили дураки» — сказал он. Его слова повергли меня в уныние. Французы, как видно, неспособны понять, что они потерпели позорное поражение не вопреки тому, что немцы дураки, а благодаря тому, что они умны. У французов — оттого, что они такие учтивые, речистые и остроумные — достало глупости счесть, будто они семи пядей во лбу. Из-за своей гордыни, побуждающей их на все нефранцузское смотреть свысока, они стали самым замкнутым народом Европы. Они искренне верили, что выпутаются из любой передряги с помощью шутки. Но если у тебя сломалась машина, для ее починки требуется не хорошее знание античной культуры и не остроумный афоризм, а механик, и тут выручат не твои знания, а его. Так ли неразумно поступили немцы, основательно освоив современные методы ведения войны и обзаводясь современным оружием? И не мудро ли они поступили, сделав все для того, чтобы их военная машина не давала сбоев? И не проявили ли они дальновидность, ознакомившись детально с обстановкой во Франции, благодаря чему сумели воспользоваться разбродом, неподготовленностью и нетвердостью духа? Нет, если кто и вел себя как нельзя более глупо в этой войне, так это французы, а не немцы, и можно ли питать надежды на возрождение Франции, если даже после такого сокрушительного разгрома французов, невзирая ни на что, обуревает гордыня? Союзники могут до посинения говорить о необходимости вернуть Франции подобающее ей место в ряду великих держав; несмотря на их старания, этому не бывать, пока французы не научатся смотреть правде в глаза и видеть себя в истинном свете. И в первую голову им надо учиться не смирению — от него им не будет никакого проку, а здравому смыслу.
Нью-Йорк. Приезжал Г. Дж. Держится он с прежней живостью, но видно, что это дается ему нелегко. Он постарел, ссохся, выглядит усталым. Его лекции потерпели полный провал. Аудитория не могла расслышать, что он говорил, и не желала слушать то, что могла расслышать. Народ валом валил из зала. Он был и обижен, и разочарован. Не мог понять, чем им не угодил: ведь он говорил примерно то же, что говорил лет тридцать кряду. Река потекла дальше, а его выбросила на берег. Писателю выпадает (и то, если повезет) час, но долго ли он длится? В конце концов Г. Дж. выпал свой час, ему не на что жаловаться. Настал черед других, и это только справедливо. Казалось бы, когда, как не теперь, Г. Дж. осмыслить то влияние, которое он оказал на целое поколение, те серьезные изменения, которые он произвел в общественном климате. Но он всегда был слишком занят, поэтому философ из него никакой.
* * *
Она до ужаса банально переживает самые заурядные чувства — не только с редкой искренностью, но и с почти невероятной убежденностью в том, что до нее никто не испытывал ничего подобного. Простодушие этой далеко не первой молодости светской дамы настолько смехотворно, что кажется не нелепым, а трогательным. Она умна настолько, насколько это ей доступно, и настолько глупа, что подмывает ее поколотить.
* * *
Корпишь над стилем. Стараешься писать как можно лучше. Не жалеешь сил, добиваясь простоты, ясности. Радеешь о ритме и соразмерности. Читаешь фразу вслух, чтобы проверить, хорошо ли она звучит. Выматываешь все жилы. Однако четыре величайших за всю историю человечества романиста — Бальзак, Диккенс, Толстой и Достоевский — писали не слишком хорошо, и от этого факта никуда не уйти. А это доказывает, что если ты умеешь рассказать историю, создать характер, развернуть действие, если у тебя есть искренность и темперамент, неважно, как ты пишешь. И тем не менее, лучше писать хорошо, чем плохо.
* * *
Чувствительность — это всего-навсего чувство, от которого коробит.
* * *
В мире всегда царила неурядица. Короткие периоды мира и благоденствия случались лишь в порядке исключения, и то, что кое-кому из нас довелось жить в такой период — последние годы девятнадцатого века, первое десятилетие двадцатого, — не лает нам права считать подобное положение вещей нормальным. «Человек рождается на страдание, как искры, чтобы устремляться вверх», это нормально, и следует принять это как должное. Тогда мы можем взирать на мир со сдобренным юмором смирением, и лучшей зашиты у нас, по всей вероятности, быть не может.
* * *
Почему, когда слышишь, как юнец несет сущий вздор самоуверенно, доктринерски и нетерпимо, выходишь из себя и коришь его за глупость и невежество? Неужели ты забыл, что в его годы был таким же глупым, заносчивым и высокомерным доктринером? Под «ты», я, естественно, подразумеваю «я».
* * *
Он был бы потрясен, если б ему сказали, что он мошенник. При сделке исполу он искренне полагает, что три четверти пойдут ему, а четверть придется отдать,
* * *
В основе своей человек — существо неразумное. Вот почему так трудно писать беллетристику: читатель или зритель, если речь идет о пьесе, нынче требует, чтобы герой при всех обстоятельствах вел себя разумно. Мы сердимся, если персонажи исходят из мотивов, которые нам кажутся нерезонными. Мы хотим, чтобы в их поступках наличествовала логика, мы говорим: «Люди так себя не ведут». Мы все более и более настойчиво требуем достоверности. Совпадения и случайности нас отвращают. Мы хотим, чтобы герои были неизменно верны себе.
Поведение персонажей «Отелло» — прежде всего, самого Отелло и, пусть в меньшей степени, почти всех персонажей пьесы — до крайности неразумно. Критики из кожи вон лезли, стараясь доказать обратное. Тщетно. Лучше было бы сразу признать, что это великолепный пример исконной неразумности человека. Я охотно верю, что современники Шекспира не видели в поступках его персонажей ничего из ряда вон выходящего.
* * *
Не знаю, почему верующие никогда не наделяют Бога здравым смыслом.
* * *
В молодости я делал вид, что знаю все. Из-за этого я часто попадал впросак и выглядел как нельзя более глупо. В конце концов я понял, что сказать: «Я не знаю» — проще простого. Более полезного открытия, как мне кажется, я не сделал за всю свою жизнь. По моим наблюдениям, никто не изменил обо мне мнения в худшую сторону. Правда, одно неудобство тут есть: порой нарываешься на людей, которые от нечего делать нудно и пространно приобщают тебя к тому, в незнании чего ты только что признался. Но ведь есть много такого, о чем я решительно ничего не хочу знать.
* * *
Сослагательное наклонение. Американские писатели употребляют его гораздо чаще, чем мы. Думается, в силу привычки оно кажется им естественным, нам же всегда видится в нем оттенок педантизма, при всем том я не замечал, чтобы они употребляли его в разговоре, — по-моему, в школе им внушили, что сослагательным наклонением следует пользоваться при письме. Из этого я вывожу, что к языковому педантизму, вдалбливаемому в нас, учителей понуждает неряшливая и неправильная речь, присущая, как правило, их ученикам.