Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сплошная ложь. Реки лжи. Превратные толкования правды. Превратные толкования лжи; превращение лжи в новую ложь. Ловкость и умение, которые люди демонстрировали, манипулируя ложью. На этом поприще расцветали таланты. Сперва точно и правдиво обрисовывали ситуацию, а затем, тем же голосом и не меняясь в лице, выдавали чрезвычайно действенную ложь. Даже когда говорили полуправду, девять раз из десяти это делалось ради утверждения лжи. Натан, впервые в жизни у меня появился шанс кому-то рассказать эту историю целиком и во всей ее полноте. Прежде не получалось и потом тоже не получится. Хочу сейчас рассказать все. До конца.
– Почему мне?
– Потому, что я остался один, кто знает всю историю Айры, а ты остался один, кому она не безразлична. Больше просто некому, все вымерли. – Усмехнулся и говорит: – Последнее, что мне осталось в жизни сделать. Сдать дело в архив Натану Цукерману.
– А мне что потом с ним делать?
– А вот это уже в мою компетенцию не входит. Мне важно рассказать все тебе. Вы ведь с Айрой много значили друг для друга.
– Тогда поехали. Чем дело кончилось?
– Памела, – сказал он. – Памела Соломон. Памела запаниковала. Когда узнала от Сильфиды, что Эва взломала письменный стол Айры. Подумала то, что, наверное, все обычно думают, узнав о катастрофе, которая случилась с ближним: а как это отразится на мне, не может ли и меня затронуть? Такой-то имярек в нашей конторе загремел в больницу с раком мозга. Здрасьте пожалуйста! Мне теперь что, инвентаризацию одному проводить? Такой-то и такой-то из дома напротив был в самолете, который разбился. Он погиб? Да ну. Не может быть. Он же в субботу должен чинить у нас мусоропровод!
Был такой снимок, на котором Памела сфотографирована на фоне хижины Айры. Она там в купальнике, у пруда. Памела опасалась (кстати, напрасно), что этот снимок лежал в столе, где вся его коммунистическая мутотень, и теперь Эва увидела его, а если его там не было, то вдруг Айра придет к Эве, сунет его ей под нос и скажет: «Во! Видала?» Ой, что будет! что будет! Эва разозлится, назовет ее шалавой и не пустит больше на порог. А что подумает о Памеле Сильфида?. Что Сильфида сделает?. Вдруг тогда Памелу депортируют? Это было бы хуже всего. В Америке Памела на положении иностранки. Что, если она вслед за Айрой окажется втянутой в историю с коммунистами – ее ведь тогда могут размазать по всем газетам и вдобавок депортировать! Что, если Эва нарочно устроит, чтобы ее выслали из страны, отомстит за попытку украсть мужа? Прощай, богема. Опять окунаться в удушающую английскую чопорность.
Относительно опасности вляпаться из-за Айры в историю с коммунистами Памела не обязательно так уж заблуждалась: такова была тогда общая атмосфера. Везде носился дух угрозы, обвинения и наказания. Страна была похожа на один большой демократический погром с элементами кошмара, особенно с точки зрения иностранца. Чтобы оправдать страх Памелы, опасности хватало вполне. В том политическом климате подобные страхи были обоснованны. В ответ Памела напрягла весь свой недюжинный ум и женскую хитрость. Айра был прав, когда отзывался о ней как о девушке сообразительной и понятливой, которая знает, что ей нужно, и действует сообразно.
Памела пошла к Эве и рассказала ей, как однажды летом два года назад она тут неподалеку шла-шла да и встретила Айру. Айра был на машине, ехал в своем «универсале» за город, и вот он ей сказал, что Эва уже, дескать, там, так что прыгай в машину, поехали, денек отдохнешь. А в городе было так жарко, противно… в общем, она – ну да, что тут попишешь, каюсь, мол, – не потрудилась внять голосу разума. Сказала: «О’кей, пойду захвачу купальник», он подождал ее, и они покатили в Цинк-таун, а когда приехали, вдруг выясняется, что Эвы там нет. Памела старалась быть с ним любезной, пыталась верить его объяснениям, даже влезла в купальник и пошла с ним поплавать. Вот тут-то он, во-первых, сфотографировал ее, а во-вторых, начал к ней приставать. Она с ним стала драться, плакать-рыдать, высказала ему все, что о нем думает, – как, мол, ты можешь, нельзя так вести себя по отношению к Эве! – и следующим поездом уехала назад в Нью-Йорк. Боясь неприятностей, она никому об этих его сексуальных домогательствах не сказала. А то еще ее же и обвинят, подумают, что она какая-нибудь шлюшонка, раз села к нему в машину. Да и за то, что позволила себя в таком виде щелкнуть, обзовут неизвестно как. А что потом она говорить, объяснять будет, никто ведь даже слушать не стал бы, правда же? Да и он тоже – попробуй она рассказать все как есть, тем самым выставив напоказ его вероломство, он бы такого навыдумывал, от нее живого места бы не осталось. Но теперь, когда она поняла, до чего дошло его вероломство, она больше не может, ее совесть замучит, если молчать по-прежнему.
Ну и пошло: однажды ближе к вечеру, после последнего урока захожу в свой кабинетик, а меня, оказывается, брат ждет. Он был в коридоре, давал как раз автограф кому-то из учителей; я отпер дверь, он зашел и бросил мне на стол конверт, на котором значилось: «Айре». Обратный адрес – «Дейли уоркер». Внутри еще один конверт, на сей раз адресованный «Железному Рину». Почерк Эвы. И бумага – голубая, веленевая – явно тоже из ее запасов. Секретарь редакции был приятелем Айры, так он сразу за руль и прямиком в Цинк-таун, чтобы скорее, значит, доставить Айре.
На следующий день после того, как к Эве пришла со своей душеспасительной историей Памела, Эва сделала такой ход конем, такую плюху отвесила, что непонятно даже, как она додумалась. Намарафетилась, оделась в лучшие тряпки – жакетка из рыси, лучшие черные туфли с открытыми носами, а уж платье – так это вообще: пан-бархатное, черное с белым кружевом по вороту и рукавам – миллион долларов, мечта, а не платье, да еще стильная черная шляпка с вуалью, – короче, пошла, но не в «Двадцать одно», куда они захаживали перекусить с Катриной, а в редакцию «Дейли уоркер». Она недалеко была, на Университетской площади, всего в нескольких кварталах от Западной Одиннадцатой улицы. Поднялась в лифте на пятый этаж и объявила, что хочет видеть главного редактора. Ее препроводили в кабинет, а там она вынимает из рысьей муфточки письмо и – шлеп его на стол. «Это, – говорит, – павшему борцу, герою-мученику большевистской революции. Народному артисту и несбывшейся надежде человечества», после чего поворачивается и выходит. Несчастная и боязливая с оппозицией у себя дома, она могла быть царственно-внушительной, когда распирает благородное негодование, да плюс еще и стих такой нашел – воображать себя гранд-дамой. Уж что-что, а перевоплощаться она умела и полумерами на этом поприще не ограничивалась. На любом конце радуги эмоций все ее крайности выглядели как норма.
Едва письмо передали секретарю, тот сразу за руль и к Айре– С тех пор как Айру уволили, он жил в Цинк-тауне один. Каждую неделю ездил в Нью-Йорк совещаться с адвокатами – собирался судиться с радиокомпанией, судиться со спонсором, судиться с авторами «Красных щупальцев». Оказавшись в городе, обязательно забегал навестить Арти Соколоу, который после первого инфаркта был прикован к постели (он жил в северной части Вест-сайда). В Ньюарк повидаться с нами Айра тоже заезжал. Но в основном сидел у себя в хижине, преисполненный ярости и тяжких дум, подавленный, но не смиренный. Сам варил обеды и кормил Рея Швеца, соседа, пострадавшего при обвале в шахте, а пока вместе ели, потчевал его рассказами о положении дел – это его-то, который на пятьдесят один процент «ку-ку».