Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— На ваше усмотрение оставил, товарищ генерал-полковник. Когда сочтете нужным — тогда и поставите…
— Ну что ж, правильно ты решил… Поставлю — если сочту нужным… А пока — старайся, работай изо всех силенок… Раз уж ты у меня — вот здесь, на сердце… — и спрятал сложенный рапорт в нагрудный карман гимнастерки.
Римма, напрасно ты ненавидела меня. Никто из нас не виноват, потому что мы виновны все, именно эта общая виновность и становится с годами людской правотой. Видишь, я взял у тебя в залог отца, а пришлось за это заложить себя. И тебя, конечно. По одной залоговой квитанции положил нас Абакумов в темный ломбард своего нагрудного кармана…
— Виктор Семеныч… — обратился я к нему, а он ответил мне скрипучим голосом Магнуста:
— Что же вы задумались, уважаемый господин полковник?..
Глянь — нет цирка, нет беснующегося на манеже зверья, нет Абакумова. Только Магнуст — неотвратимый, омерзительный, как конец судьбы — смотрит мне в лицо налитыми буркалами.
— Что не веселитесь, многоуважаемый фатер? — спросил он грустно. А я ответил искренне:
— Прошла охота.
Странное дело — заядлые весельчаки часто умирают от чёрной меланхолии… Не сон, не бред, не обморок. Кольцевая река времени оторвала меня от надежного твердого берега, на котором провел я столько тихих беззаботных лет, и поволокла меня вспять, в прошлое, к бездонной прорве, в которую я смотрел всю жизнь.
А теперь бездна заглянула в меня.
На закраине прорвы, над откосом бездны, на срубе черного колодца, уходящего в сердцевину земли — до кипящего красно-черного ада магмы, — сидел жирненький блондинчик в форме майора государственной безопасности. Избранник судьбы. Сверхчеловек Минька Рюмин — торжество нашей действительности над мелодраматическими пошлостями безумного онаниста Ницше. Эх, кабы довелось этому базельскому профессору хоть глазком взглянуть на сбывшуюся его мечту — прорастание «сильной личности» в идеал «человека будущего»! Он бы, наверное, снова окочурился от счастья… Потому что Минька, слыхом не слыхавший о Ницше, был настоящим сверхчеловеком. По ту сторону добра и зла. И говорил он, как Заратустра:
— Сними пенсню, с-сыка, — говорил он доктору Розенбауму, ассистенту академика Моисея Когана. И ширял его под ребра своим знаменитым брелоком-кастетом — бронзовым человечком с огромным острым членом, торчащим между сжатыми Минькиными пальцами. — У тебя же вид один чего стоит, вонючий ты Разъебаум, — убеждал он доктора. — Ты бы взглянул на себя со стороны: харкнуть тебе в рожу охота! Ну, скажи сам, зачем тебе эта пенсня и бороденка с пейсами? На Троцкого, на учителя своего, хочешь быть похожим? Ну, скажи мне по совести, почему ты, с-сыка продажная, не хотел быть похожим на товарища Молотова? Или на Клима Ворошилова? Эх ты, Разъебаум противный…
Противный Розенбаум, которому хотелось в рожу харкнуть, протяжно икал, и на лице его была невыразимая тоска от невозможности стать похожим на товарища Молотова.
Как физиолог-материалист, Розенбаум догадывался, что это идея ненаучная, практически так же неосуществимая, как намерение сделать какаду похожим на поросенка. Но как еврей-идеалист он надеялся, что, может быть, в шестой день творения Саваоф, по-ихнему — Иегова, не навсегда разделил все живое на классы, роды и виды, и если удастся, то доктор еще докажет Миньке свою готовность и свое стремление стать даже внешне похожим на товарища Ворошилова.
А пока он екал ушибленной селезенкой и с ужасом смотрел на Миньку, который вернулся к своему ореховому столу, взял с сукна — пронзительно-зеленого, как майская трава, — кнут и посоветовал:
— Не вздумай врать, прохвост пархатый. Кнут, как дьявол, правду сыщет!
А мне предложил:
— Идем в буфет, подзаправимся, поштефкаем…
* * *
Умерло хорошее слово — штефкать. То есть жрать. И Минька давно умер. Даже сверхчеловеки смертны. Бессмертна только высокая идея — хорошо штефкать.
Нельзя убить в людях веру в коммунизм — гигантский всемирный ресторан, где есть все продукты и не надо ни за что платить.
Нигилист Базаров ошибочно полагал, что мир — это не храм, а мастерская. Светлый мир будущего действительно не храм, а глобальная бесплатная столовая со светящейся по экватору неоновой вывеской: «ЛИБЕРТЭ, ФРАТЕРНИТЭ, ДЕЗАБИЛЬЕ».
Минька и мысли не допускал, что пророчество о создании всеземного бесплатного общепита может не состояться. Стихийный диалектик-практик, он в разные философские высокие материи не вникал, а верил в единственно правильное учение чувственно, ибо модель светозарного будущего, его прообраз, сценическую выгородку — в виде нашего буфета на втором этаже — он каждый день узревал, обонял и вкушал от него. И для всех граждан, которые проявляли злоумное неверие в то, что когда-нибудь для них, или для их детей, или для их внуков построят по всей Земле такие же закрытые спецбуфеты, как у нас на втором этаже, Минька держал на столе кнут.
Кнут этот появился у него недавно — вскоре после той ночи, когда я возвратился из цирка и твердо сообщил ему о необходимости раскочегаривать во всю мочь заговор врачей-изуверов. И таинственно добавил, что самое верхнее начальство пока — по соображениям, которые Миньке знать не полагается, — не заинтересовано в излишней шумихе вокруг этого дела. В нужный момент заговор врачей должен взорваться бомбой, налететь ураганом, загреметь иерихонскими трубами. А пока — быстро, но молчком!
При других обстоятельствах избранник судьбы Минька, этот пухломордый хомяк, может быть, и задал бы мне кое-какие недоуменные вопросы. Но, во-первых, он все-таки был избранник судьбы: она уже отметила его для удивительной роли на подмостках нашей жизни, странного бытия — стремительного и неудержимого, как понос. Судьба уже определила ему роль, о которой он не догадывался, не мечтал и которой не пугался в самых прекрасных и самых кошмарных своих снах, и в роли уже было записано фантастическое восхождение и страшный конец. Это во-первых.
А во-вторых — и это, безусловно, было важнее, — беспроволочный телеграф сплетничества и тотального соглядатайства уже донес до Миньки весть о том, как гулял со мной по Конторе в обнимку Абакумов. И — раз такое дело — Минька не задал мне никаких вопросов, твердо уверенный в моем праве давать ему указания и не сомневающийся ни на йоту в их правильности. Вот и появился вскоре кнут.
Видимо, он его слямзил где-то на обыске. Кнут-загляденье: старый и изысканный. Кнут-мечта. Воспоминание. Наша родословная. Татарский подарок. Тюркское наследие. Наша выучка. Эй, пращуры мои далекие! Души глубокие, мозги легковесные! Вы зачем же поверили татарве, будто кнут соленый да матерок ядреный — на людей удуманы? Татары-то кнутом да матом скот вьючный гоняли, а вы братьев своих уму и добру ими поучать стали. Века назад постановили вы соборно: «Во всяком городе без палачей не быть». И не были.
Всегда мастера сыщутся. Свистнул кнут над толпой, гикнул пронзительно, завизжал отчаянно — началось великое кнутобоище. От удара первого — спина дернулась, кожа поперек лопнула. А вторым — куски мяса высек, кровь пузырями брызнула, из легкого продранного воздух вырвался. А от третьего — под крик затихающий — позвонки хрустнули, хребет надломился. Голова нагнулась — подарку татарскому поклонилась. Только Минька так еще не умел — опыта не набрал.