Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Так, значит, утешаешь? Сказку для меня придумал? Спасибо тебе, добрый человек, но лучше не лги! Хелена мне тоже солгать пыталась, но я ей не поверила!
«Хитра Аленка, тоже, видно, байками про сына спасенного Марину утешить пыталась…» – подумал Рожнов, а вслух сказал:
– Я и сам не знаю, правда ли это, но слух один по Москве ходит. Что другого мальца несчастного у Серпуховских ворот повесили! А сын твой – жив, и прячут его по приказу государя нашего милосердного Михаила Федоровича! Так что рано тебе, Марина Юрьевна, о смерти думать!
– Другой ребенок? Опять? – не поверила Марина. – Это уже было когда-то, в Угличе…
– О чем ты, пани?
– Другой ребенок в Угличе вместо принца Димитра погиб. Его Иваном Истоминым звали. Так мне Димитр рассказывал. В Ярославле, в ссылке, я много о смерти Димитра думала. И решила: его, верно, Иван Истомин к себе призвал. Тот мальчик, что за принца погиб. Искупил Димитр смертью своей ранней невинного ребенка кровь. Нельзя, видно, чтобы один за другого погибал. А если мой сын и жив, то на кого новая, невинная кровь ляжет? Пусть на меня, Господи, пусть на меня! Я одна во всем виновата!
«Вот ведь сорвалось с языка! – подумал Рожнов, слушая ее бессвязные, странные речи. – Теперь ведь и вправду в сказку мою поверит! Но пусть лучше верит, что сын ее жив, чем так мучается!»
– Ах ты, горемычная… – с тяжелым вздохом сказал сотник. – Видно, никто тебя не утешит, кроме Господа. А может, и не было другого ребенка…
– Как не было, Теодор? Ты же сам только что говорил!…
– Может, по цареву приказу сына твоего еще живым из петли вынули и прочь увезли… Разное люди говорят.
– А чьим же прахом тогда пушку зарядили и в сторону Польши выстрелили?
– Может, порохом обычным выстрелили, а народу соврали, что это прах чада твоего был! – извернулся Рожнов. – Народ-то, известно, разным байкам верит, а люди знающие сомневаются…
Марина схватила Федора за руку, заглянула ему в глаза и умоляюще прошептала:
– Кто сомневается?! Какие люди?!
– У нас, пани Марина, истина в кабаках да в кружалах живет. Там и говорят… А лишнего тебе знать не надо. У нас за такие разговоры с дыбы рвут.
– Благодарю тебя, Теодор… Имя твое значит «Богом данный». Ты мне Богом дан, как друг последний.
Федор отвел глаза, отвернулся – не мог выдержать ее взгляд. Стыдно ему стало за свою ложь, но теперь уж, видно, до конца лгать придется, измышлять историю про спасенного царевича Ивана Дмитриевича. Слухи о воренке несчастном по Москве разные ходили, это верно, но Рожнов никогда этим слухам не верил. Знал он наверняка, что государь Михаил Федорович отдал-таки страшный, лютый приказ ребенка невинного убить. Знал Рожнов и о том, что сам Михаил Федорыч не хотел смерти дитяти, а надоумила его матушка, великая старица Марфа Ивановна. Сказала государыня-инока, что для блага государственного, для России это надобно, чтоб смуту в русских землях навсегда прекратить.
Только понимал Рожнов и умом, а, главное, сердцем, что не угроза крепкой власти дитя малое. Ежели народ русский род Романовых почитает, то и без смерти воренка чтить будет. Что-то тут великая старица Марфа Ивановна недодумала… А вот как бы смерть дитяти Романовым после не аукнулась, горем великим их роду не откликнулась! Но врать теперь тебе, Федор Зеофилактович, и вправду придется! И кто тебя только за язык дернул! Так извертишься, так изолжешься, что и сам поверишь в спасение бедного дитяти!
– Ты меня, Марина Юрьевна, раньше времени не благодари! – осторожно сказал Рожнов. – Может, и вправду слухи это… Я головой не поручусь!
– Нет, я тебе верю, он жив, жив, мальчик мой милый! – горячо воскликнула Марина, и Федор зажал ей рот, чтобы не кричала о своей радости на весь кремль. Вдруг кто подойдет незаметно, подслушает…
Марина вырываться не стала – поняла, что надо молчать. Но глаза ее серые, словно гладь речная, смотрели на Федора с такой благодарностью и надеждой, что сердце сотника заныло. «Прости меня, Господи, за слова пустые, за надежду, рабе твоей Марии подаренную… – думал он. – Пусть она надеется, душа горемычная… Что ж ей еще остается?»
Он отнял ладонь, но Марина успела прикоснуться к его пальцам горячими губами.
– Ты что ж, Марина Юрьевна, делаешь? – смутился сотник. – Негоже тебе, высокородной госпоже, простому дворянину руки целовать! Это я к твоей ручке нежной припасть должен! Позволишь?
Вместо ответа Марина протянула ему узкую белую руку с тонкими, длинными пальцами – без колец. («Видно, все кольца с нее люди Сахарки Онучина еще на Медвежьем острове сняли…» – подумал сотник.) Федор поднес эту руку к губам – хотел почтительно, а вышло – нежно. Потом – не думая, не рассуждая, не сознавая, что делает, притянул Марину к себе, почувствовал сладкий, медовый запах ее кожи, черных, шелковистых волос. Марина ответила ему горячим, порывистым движением. Мгновение – короткое и томительно длинное – они простояли на валу обнявшись. Потом отпрянули друг от друга, тяжело дыша.
– Значит, служить мне будешь? Будешь? – настойчиво спрашивала Марина, заглядывая к нему в глаза.
– Служить не могу, а помогать буду, беречь, жалеть… Большего не проси – я присягу давал.
– А если убить меня твой царь прикажет, ты подчинишься, рыцарь?
– Мой государь – отрок добрый и честный, – уверенно сказал сотник, – он тебе жизнь сохранит.
– Сохранит? Ой ли?! – усмехнулась Марина. – Не верю я в его милосердие.
– А если сын твой и вправду жив, тогда поверишь?
– Тогда поверю, Теодор.
– Подожди, Марина Юрьевна, поговорим мы еще об этом… Когда время придет.
– Помяни мое слово, сотник, обманет тебя твой царь Михал. Обманет и предаст… Слыхала я от Яна Заруцкого, что на царя твоего матушка, старица Марфа, большое влияние имеет. Как она скажет, так Михал и сделает.
– Не так! – осерчал сотник. – Не так!
– Придется тебе, Теодор, решать, кому ты друг, когда приказ убить меня из Москвы получишь… – с горькой усмешкой сказала Марина. – Если сын мой и жив, то меня Михаил не пощадит.
– Не бывать тому! А если вдруг случится, то знай…
– Что знай?
– А что знай – то мне самому ведомо.
Оставшуюся часть прогулки Федор на Марину Юрьевну не смотрел, глядел все больше на стену. И она молчала, сурово сжав губы. Только и слышно было на крепостном валу, как шумит над Коломной веселый весенний ветер, унося прочь все тяжелое, зимнее, мутное. В душе Федора медленно зрело, высвобождалось, крепло что-то очень далекое от его воинской присяги и преданности молодому государю, что-то простое, человеческое, похожее на невольную, настоянную на прожитых годах и перенесенных утратах, невозможную, но глубокую и искреннюю нежность. А Марина чувствовала, что не верной службы хочет она от этого воина, а жалости и любви. Раньше не хотела, чтобы ее жалели, была слишком горда, верила в свой высокий сан московской царицы. Но теперь ее измученная, израненная, окровавленная душа робко просила обычной человеческой жалости и видела в этой жалости предвестницу любви.