Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я никогда не говорила отцу, что люблю его. Только раз написала это. Когда моя бабушка — его мать — умерла, а он был где-то возле Новой Зеландии и не мог попрощаться с ней. Может, не надо было писать ему тогда об этом. Да и говорить человеку, что любите, только ради того, чтобы утешить его, не следует. Написать написала, а сказать не успела. После этого я получила от него только одно письмо, и он исчез. И хоть я помню текст письма наизусть, я иногда достаю его и перечитываю. Снова и снова, исполненная веры, что, может быть, все-таки между строчек отыщется закодированное «прощай». Пока что ничего такого не нашла. Я даже не знаю, где его могила. И теперь все моря представляются мне кладбищами…
Я ведь никогда не рассказывала тебе о моем отце, правда? Ты даже не знаешь, что вот уже двенадцать лет, как его нет в живых. А не рассказывала, потому что ты никогда о нем не спрашивал. Зато твоего отца мы «проработали» досконально. Особенно я. Но оставим наших отцов.
Вернемся к тебе.
Так вот, мне не хочется быть твоей очередной скукой. Уж лучше, чтобы ты меня возненавидел. В рейтинге всех эмоций — об этом ты мне тоже говорил (может, помнишь, когда и где? А может, даже помнишь, чем мы занимались, пока ты все это говорил?) — ненависть стоит после вожделения и перед желанием отомстить. Ты меня хотел, это точно. Теперь у меня есть шанс на твою ненависть. Допускаю, что пробужу в тебе и желание отомстить. Стало быть, у меня есть шанс отхватить три самых больших куска пирога и добиться того, что ты меня никогда не забудешь. Скука и тоска — ты считаешь, что между ними есть разница, которой я не в силах уловить, — были в самом конце твоего списка. В смысле, в конце того списка, который ты тогда успел прошептать мне на ухо. Я точно помню, потому что с каждой фразой на мне оказывалось все меньше одежды. Ты сначала втягивал в себя воздух, а потом, начиная каждую новую фразу, тихо выдыхал его, уже теплый, в мое ухо. На «тоске и скуке» я уже была совершенно раздета. Под страстный шепот ты с суетливой поспешностью все пытался снять с меня платье, которое пусть и позже, чем я, но в конце концов также тебе поддалось и, сползая с моих плеч и медленно скользя по телу, упало на твой письменный стол, покрыв, как саваном, фотографию твоей жены…
Потом, готовая к любви, облачившись в наготу и греховность, я вся превратилась в губы, грудь, бедра, ягодицы, плечи и ладони. Ведь ты это во мне любишь больше всего, правда? Одурманенная тем, что ты делаешь со мной, я не заметила, что в твоем списке эмоций — о, как тебе претило, когда их совершенно, как ты считал, «ненаучно» называли чувствами! — вообще не было любви! Были вожделение и наслаждение, были страсть и страх, стыд, грусть, уважение, презрение, печаль и радость, но любви в этом твоем рейтинге чувств не было совершенно. Даже если ты не веришь в любовь, что тебе стоило тогда придумать ее и добавить в свой список! Хотя бы для меня. Молодые женщины, впервые отдающиеся (так это, кажется, когда-то называлось?) мужчине, обожают быть обманутыми обещаниями любви. Любовь, сразу после алкоголя, пока остается самым сильным афродизиаком (во всяком случае для женщин). Средний мужчина каким-то загадочным образом (подсознание?) знает об этом и, как правило, если вообще успеет подумать перед эякуляцией, то сформулирует и выдаст некое банально-усредненное «Я люблю тебя». Средний, но не ты, демонстративно презирающий «средних» мужчин. Кроме того, в сущности, ты не веришь в любовь. Она для тебя — сейчас я сформулирую это так, как тебе нравится, по-научному, — всего лишь эпизодическое и очень краткое состояние вытеснения собственного эгоизма в пользу эгоизма другого лица. К тому же алкоголь для тебя (знаю, знаю, что все это из-за твоей матери!) демон. Даже те жалкие несколько градусов в моем любимом красном вине ты всегда считал наркотиком, от которого я нахожусь в зависимости и который изменяет мою личность. Понятно, что изменяет. Да я и сама страшно удивилась своей измененной личности, когда в тот раз села перед тобой на письменный стол.
Помнишь, когда это было? Конечно нет. А я вот помню. Ты в тот день был такой несчастный. А ты знаешь, что, когда ты несчастен, ты становишься лучше как человек? Я заметила это в самом начале нашего знакомства. Это, видимо, какая-то общая закономерность. Может, поэтому несчастные люди так легко вызывают у других симпатию. Твой отец во время понедельничного институтского собрания на повышенных тонах обратился к тебе со словами «уважаемый господин доктор». Воцарилась тишина. Мы знали, что произойдет. Твой отец позволял себе повышать голос, только когда обращался к тебе. И только когда собирался тебя критиковать. Других он мог и ругать, и хвалить (заметь, тебя он никогда не хвалил), но всегда делал это спокойно и без упоминания ученых званий. Я тогда посмотрела на тебя. А ты, как пристыженный маленький мальчик, понурил голову, молча кусал губы и сжимал кулаки в ожидании очередной взбучки. Если бы это был не твой отец, ты наверняка нашелся бы что ответить, а потом вышел бы из зала, хлопнув дверью. Как тогда, когда декан позволил себе несравнимо менее острую критику. Но это был твой отец. Ваши отношения были — назовем это, отталкиваясь от твоей дефиниции любви, — странным сплавом эгоизмов. Своего рода взаимной токсической зависимостью, о которой ты не отваживался, а твой отец не хотел говорить, потому что для него ты продолжал оставаться неловким мальчиком, нуждавшимся в опеке, С одной стороны, ты хотел быть таким, как он, а с другой — ты не мог простить себе, что во всем, что бы ты ни делал, становишься так на него похож. К тому же твой отец все еще был слишком молодым, чтобы на него смотреть как на чудака-профессора «на излете», которого надо просто переждать, как насморк. Этой его вечной молодости ты тоже завидовал. Сначала самый молодой профессор, потом самый молодой декан и, наконец, самый молодой ректор института. Мало кто из посторонних верил, что ты его сын. Студентки тоже не верили. Да ты и сам мог у курилки перед институтом слышать их сплетни о твоем отце. «Он меня так заводит, что только и мыслей чтобы перепихнуться…» Такой обрывок разговора в один прекрасный день долетел и до твоих ушей. Ты мне рассказывал об этом так взволнованно и даже испуганно, будто девушка не шутила, а взаправду хотела соблазнить его; вот только докурит и сразу. Тогда я не смогла понять этого. Сегодня, точно зная причину алкоголизма твоей матери, все больше и больше выталкиваемой из его жизни очередными его любовницами, я смотрю на это совсем другими глазами. И еще сильнее хочу о тебе забыть.
Ну что, вспомнил наконец тот вечер? Чем я на самом деле отличаюсь от той студентки? Разве только тем, что не курю. И тем, что это была вовсе не шутка.
И что это был ты, а не твой отец. Тогда, два года назад, я не оценила в полной мере значения твоей жены. Молодой, красивой женщины, у которой можно было тебя отбить. В этом мире даже у крыс бывают гонки. Я увела уже двух мужиков у других женщин и не видела причины, по которой для твоей жены я должна была сделать исключение.
А главное, я любила тебя. Я понимаю, как примитивно это звучит, но тогда я еще относилась к любви как к железному оправданию любой подлости. Так наверняка думает большинство любовниц. Поэтому-то я и пришла в тот вечер к твоей комнате и стала красть тебя у нее. Сначала я хотела украсть ее тайну. Сам факт, что ты будешь меня — как и я тебя — целовать, раздевать и трогать, не слишком действовал на мое воображение. Большинство людей делает это одинаково. Настолько стандартно, что можно написать инструкцию. Та тайна, которую я хотела похитить у твоей жены, состоит совершенно в другом. Больше всего я хотела знать, что ты будешь при этом говорить, как будешь дышать, как будешь пахнуть, как дрожать, какой вкус будет у твоей кожи, твоего пота, твоей слюны. Полагаю, что жестокость по отношению к обманутой женщине состоит не в том, что он прикоснулся губами к другой груди, вошел языком в другие уста, внедрил свой пенис в другую вагину. Гораздо более болезненно раскрытие тайны. Именно в ее сохранении и состоит верность.