Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В моем мозгу проносились разные мысли. Я хорошо понимал, что в другом месте и в другое время этот человек скорее всего жил бы полной и продуктивной жизнью и что эта жизнь была у него украдена, как и у миллионов других, прихотью и безрассудством тех, кто находится вне нашей власти. Мои мысли переключились на его семью, его мать, отца, родственников. Я задавался вопросом, узнают ли они вообще об истинной судьбе дорогого им человека, о том, как встретил он свой конец в России. Фронтовые законы суровы и жестоки, и в этом случае приговор мог считаться только справедливым.
Расстрельная команда оставалась напротив связанного солдата. Я обвел взглядом присутствующих и заметил, что все свидетели и участники происходящего устремили свои взоры на человека, которому было суждено умереть. У людей в расстрельной команде были мрачные, усталые лица, лишенные всяких эмоций. Юрист и медик стояли в отдалении, наверняка вне линии огня, сцепив руки за спинами, стерев всякое выражение с лиц. Только фельдфебель с пистолетом в руке выжидающе смотрел на меня.
Я заметил, что смотрю на часы. Ровно в 15.00, как на парадном плацу, из моего горла вырвалась команда: „Винтовки на изготовку — прицелиться залпом — огонь!“
С грохотом пули разорвали грудь осужденного; его отбросило назад к столбу, из ран брызнула кровь. Он рухнул, повиснув на веревках, когда сознание покинуло его, и несколько секунд висел на столбе. Подошел врач, чтобы осмотреть неподвижное тело. Несмотря на тяжесть ранений, он обнаружил пульс и посмотрел сначала на меня, потом перевел взгляд на фельдфебеля, дав ему знак приблизиться.
Фельдфебель шагнул вперед, поднял руку и в упор выстрелил в голову осужденного чуть позади уха. Снова подошел медик, осмотрел теперь безжизненное тело и позвал жандармский конвой. Два человека отвязали тело от столба. Подошли еще люди и уложили тело в деревянный ящик. Без слов они исчезли в облаке пыли, поднявшемся вслед за ними на дороге.
Излагая это незабываемое воспоминание словами, я также должен заявить, что этот случай был единственным за все мои годы пребывания на Восточном фронте. Никогда более я даже отдаленно не слышал о подобном инциденте воровства среди фронтовиков»[18].
Последнее утверждение на первый взгляд кажется очень странным. Какой же это единственный случай? Ведь сам же Ганс Бидерман описывал не один такой случай? Но дело в том, что воровство гуся у соседнего подразделения или коровы у румын он рассматривал как некое военное молодечество. Преступлением это он явно не считал. Вот товарища обокрасть, тем более убить — это, с его точки зрения, чудовищное преступление. Не совсем понятно, правда, как ворюга стрелял в своего бдительного товарища, если тот после пулеметной очереди дожил до врача и даже говорить мог? Хотя, всякое на войне бывает…
Мемуары Бидермана помогают наглядно представить, как со временем в вермахте расшатывалась дисциплина и начинали происходить вещи, еще недавно показавшиеся бы совершенно немыслимыми. В 1944 году он уже был офицером.
«В 5 километрах позади линии фронта батальон собрался на краю небольшой рощи, которая создавала видимость укрытия от вездесущей авиации. Наш ротный фельдфебель Новотны накормил нас горячей едой и снабдил некоторыми мелочами, которые мы были не в состоянии получить за недели, которые находились на передовой. Несколько часов мы просто сидели на обочине дороги или лежали под истерзанными соснами, наслаждаясь первыми теплыми лучами раннего утреннего солнца. Это было просто роскошью — вновь иметь возможность стоять во весь рост, ничего не опасаясь, снова наслаждаться свободой передвижения, не боясь встретиться с пулей снайпера.
Обязательная бутылка шнапса совершала свои круги. Молодые и менее опытные гренадеры, недавно прибывшие в поредевшую роту, немедленно отказывались от обжигающего самодельного напитка, оставлявшего непривычное покалывание в горле. Этой редкой прелестью мы были обязаны таланту фельдфебеля Рорера, который умело соорудил перегонный аппарат из разбитой русской полевой кухни, которую мы захватили во время Крымской кампании. Печь он переделал для нашего пользования с помощью сложного сплетения медных трубок и кусочков резиновых топливных шлангов, а загружал он ее порциями картофеля и ревеня, подобранными в брошенных деревнях или захваченных в партизанских тайниках.
Передавая друг другу бутылку, мы ощущали подсознательную связь, которая знакома только уцелевшим. Вместе мы познали и ветер, и жару, жизнь и смерть. Мы пережили грады бомб и снарядов. Мы ухаживали за своими ранеными, хоронили погибших и шли вперед навстречу новой схватке, зная, что в конечном итоге придем к концу своего пути. Большинство из нас было обязано жизнью умению и самопожертвованию других бойцов из нашей роты, многих из которых уже не было с нами. Мы, оставшиеся в живых, лежали на русской земле, запах которой и прикосновение к которой стали такими знакомыми, и дремали под летним солнцем.
Пока мы спокойно лежали маленькими группами, поглощая шнапс и погрузившись в дискуссию о вещах, не связанных с войной, нашу идиллию прервал ритмичный храп приближающихся лошадей. Сидя прямо, я заметил, что к нам подъезжает недавно прибывший в дивизию обер-лейтенант Кацман вместе с несколькими офицерами штаба полка. Он остановил свою лошадь в нескольких метрах от места, где я сидел. Поднявшись и застыв в стойке „смирно“, я собрался и отдал ему честь, стараясь оказать ему уважение, насколько это было возможно в данной обстановке.
— Добрый день, господин обер-лейтенант! — произнес я, отдавая честь.
Он, перед тем как ответить мне, пристально посмотрел на меня некоторое время, сидя на лошади.
— Лейтенант Бидерман, вы пьяны! — громко произнес он.
— Так точно, господин обер-лейтенант! — ответил я. — Пьян.
Пока я продолжал стоять, возможно, не совсем ровно для положения „смирно“, офицеры штаба стали упрекать меня за мое состояние. После нескольких долгих секунд гневной тирады я заметил, как фельдфебель Пинов поднимается на ноги и направляется к нам, держа в уголке рта длинную горящую сигару.
— Что здесь происходит? — резко произнес он, причем на его обычно четкие и безукоризненные манеры явно повлияло излишнее количество шнапса, потребленное у обочины дороги. — Никто не смеет разговаривать с нашим лейтенантом в таком тоне!
Внезапно он ринулся мимо меня и подошел к конному обер-лейтенанту, воскликнув:
— Мы никому не позволим обращаться с нашим лейтенантом как с рекрутом!
Я, не задумываясь, бросился вперед, пытаясь схватить его за плечо, чтобы прекратить словесные нападки, а Кацман сидел в своем седле, полный возмущения, поочередно переводя взгляд с меня на приближающегося фельдфебеля. Еще до того, как я смог остановить его, а Кацман — произнести членораздельный ответ, Пинов схватился за уздечку у мундштука. Быстро наклонившись, будто что-то негромко говоря лошади, он подтянул большое животное к себе, держа за узду. И вдруг зажженная сигарета коснулась чувствительного носа лошади Кацмана. Животное вздыбилось, вырвалось из рук Пинова. Захваченный врасплох, обер-лейтенант вылетел из седла и приземлился на песчаную почву, которой примечательны все обочины русских дорог. К нему бросился какой-то гренадер, схватил за узду перепуганную лошадь, другие солдаты подошли, чтобы помочь офицеру подняться. Отвергнув их предложения, Кацман встал с земли и успокоил свою возбужденную лошадь. Пристально на меня поглядев, он отвернулся, вскочил в седло и, сопровождаемый своим эскортом, проехал мимо притихших солдат.