Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ишан Хуссейн положил трубку на стол в своей приемной и мы поочередно, торжественно приглашаемые к телефону, слушали игру оркестра во дворце в Мекке, на расстоянии сорока пяти миль. И когда Сторрс выразил ишану общую благодарность, тот с величайшей любезностью ответил, что оркестр будет отправлен форсированным маршем в Джедду с тем, чтобы играть в нашем дворе.
— А вы доставите мне удовольствие и позвоните от себя по телефону, — сказал он, — чтобы и я мог принять участие в вашем развлечении.
На следующий день Сторрс посетил Абдуллу в его ставке возле могилы Евы,[12] они вместе осмотрели госпиталь, бараки, учреждения города, а также использовали гостеприимство городского головы и губернатора. В промежутках они беседовали о деньгах, о титуле ишана, о его взаимоотношениях с остальными эмирами Аравии и об общем ходе войны, и обо всех тех общих местах, которые должны обсуждать посланцы двух правительств. Беседа была скучной, и по большей части я держался в стороне, так как уж пришел к выводу, что Абдулла не может быть тем вождем, который нам нужен.
Общество ишана Шакира, двоюродного брата Абдуллы и его лучшего друга, оказалось более интересным. Шакир, вельможа из Таифа, с детства был товарищем сыновей ишана.
Никогда еще я не встречал такого переменчивого человека, мгновенно переходящего от ледяного величия к вихрю радостного оживления, — резкого, сильного, могучего, великолепного. Его лицо, рябое и безволосое от оспы, как зеркало, отражало все его переживания.
Абдулла командовал осадой Таифа, но не кто иной как Шакир повел войска в опрометчивом натиске, разрушившем благодаря чрезвычайной опасности все его замыслы. Арабы не рискнули поддержать его, и Шакир принужден был вернуться один, проклиная своих людей, высмеивая их и яростно глумясь над расстроенными рядами врага. Последний отомстил ему, облив керосином его большой дом, который сгорел вместе со знаменитой библиотекой арабских рукописей.
В этот же вечер Абдулла пришел к обеду с полковником Вильсоном. Мы встретили его во дворце, на ступеньках лестницы. Его сопровождала блестящая свита слуг и рабов, а за ними толпились бледные, худые, бородатые люди, с изнуренными лицами, в истрепанной военной форме, с музыкальными инструментами из тусклой меди. Сделав жест рукой по направлению к ним, Абдулла сказал восхищенно:
— Это мой оркестр.
Мы усадили музыкантов на скамейки на переднем дворе, и Вильсон выслал им папирос, а мы направились в столовую, где дверь на балкон была широко открыта, и мы жадно ловили дуновение морского бриза. Когда мы уселись, оркестр под охраной ружей и сабель свиты Абдуллы начал, кто в лес, кто по дрова, наигрывать надрывающие душу турецкие мелодии. Мы испытывали боль в ушах от невыносимой музыки, но Абдулла сиял. Наконец мы устали от турецкой музыки, и попросили немецкой. Один из адъютантов вышел на балкон и крикнул оркестрантам по-турецки, чтобы они сыграли, что-нибудь иностранное. Оркестр грянул «Deutschland uber Alles» как раз в ту минуту, когда ишан в Мекке подошел к телефону, чтобы послушать нашу музыку. Мы попросили подбавить еще чего-нибудь немецкого, и они сыграли «Einfeste Burg», но в середине мелодия перешла в нестройные звуки барабана. Кожа на барабанах обмякла в сыром воздухе Джедды. Музыканты попросили огня. Слуги Вильсона с телохранителем Абдуллы принесли им несколько охапок соломы и упаковочных ящиков. Они стали согревать барабаны, поворачивая их перед огнем, а потом грянули то, что они называли «Гимном ненависти», хотя никто бы не смог признать в нем ничего европейского. Кто-то сказал, обращаясь к Абдулле:
— Это марш смерти.
Абдулла широко открыл глаза, но Сторрс, поспешивший прийти на выручку, обратил все это в шутку. Мы послали вознаграждение вместе с остатками нашего ужина несчастным музыкантам, которые возвращение домой предпочли бы нашим похвалам.
На следующее утро я уехал морем из Джидды в Рабег, где находилась главная квартира ишана Али, старшего брата Абдуллы. Когда Али прочел «приказ» своего отца немедленно препроводить меня к Фейсалу, он пришел в замешательство, но не мог ничего поделать. Итак, он предоставил мне своего великолепного верхового верблюда, оседлав его своим собственным седлом и покрыв роскошным чепраком и подушками из недждской разноцветной кожи, украшенной заплетенной бахромой и сеткой из вышитой парчи.
Как верного человека, который бы проводил меня в лагерь Фейсала, он выбрал Тафаса, из племени хавазим-гарб. С ним шел его сын.
Али не позволил мне двинуться в путь до захода солнца, чтобы никто из его свиты не увидал, что я покидаю лагерь. Он сохранял мое путешествие в тайне даже от своих рабов и дал мне арабский плащ и головное покрывало,[13] чтобы я, закутавшись» в них и скрыв свой мундир, казался во мраке лишь силуэтом араба на верблюде.
Я не взял с собою ничего съестного. Али велел Тафасу накормить меня в Бир-эль-Шейхе, ближайшем селении, в шестидесяти милях от Рабега, и самым строгим образом велел ему ограждать меня в пути от вопросов любопытных и избегать всяких лагерей и случайных встреч.
Мы миновали пальмовые рощи, которые словно опоясывали разбросанные дома селения Рабег, и поехали вдоль Тихамы, песчаной и лишенной четких очертаний полосы пустыни, окаймляющей западный берег Аравии на сотни уныло-однообразных миль, между морским побережьем и прибрежными холмами.
Днем равнина нестерпимо раскалилась, после чего вечерняя прохлада казалась приятной. Тафас молча вел нас вперед. Верблюды беззвучно шагали по мягким, ровным пескам.
Мы ехали по дороге, которая была дорогой паломников. По ней шли бесчисленные поколения народов Севера, чтобы посетить Святой город, неся с собой дары. И мне казалось, что восстание арабов, может быть, является в известном смысле обратным паломничеством, возвращением на север, к Сирии, заменой одного идеала другим — прошлой веры в откровение верой в свободу. Около полуночи мы сделали привал. Я плотно закутался в свой плащ, нашел в песке впадину, соответствующую моему росту, и прекрасно проспал в ней почти до зари.
Как только Тафас почувствовал, что воздух похолодел, он поднялся, и две минуты спустя, мы, раскачиваясь, опять двинулись вперед. Через час уже совсем рассвело, когда мы стали взбираться на низкую гряду лавы, которую ветер почти занес песком.
За гребнем дорога спускалась к широкой, открытой местности равнины Мастура.
Мой верблюд был отрадой для меня, — я еще никогда не ездил на подобном животном. В Египте не было хороших верблюдов, а выносливые и сильные верблюды Синайской пустыни не имеют прямой, мягкой и быстрой поступи великолепных верховых животных арабских эмиров.
У самого северного края Мастура мы нашли колодец. Возле него высились обветшавшие стены когда-то стоявшей здесь хижины, а против них было небольшое прикрытие из пальмовых листьев и ветвей, под которым сидело несколько бедуинов. Мы не поздоровались с ними. Тафас повернул к разрушенным стенам, и мы спешились. Я сел в их тени, пока он со своим сыном поил животных водой из колодца.