Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда они дошли до могилы, синьор Валли обнажил голову и замер в ожидании.
— Что вы здесь делаете? Уходите! — крикнул монсеньор Домани фальцетом, прозвучавшим, по мнению direttore, несколько истерично.
Синьор Валли ничего не понимал. Гроба не было. Покойного не было. Только два прелата. У одного из них — того, что постарше — было приятное, отмеченное грустью лицо. Второй, ещё очень молодой, пребывал в нездоровом возбуждении, во взгляде его читались тревога и возмущение — точь-в-точь как у цыпленка, которому сейчас отрежут голову. Синьор Валли удалился. Но единственной страстью, которую он никогда не мог в себе побороть, было любопытство. Как только он понял, что его потеряли из виду, он крадучись вернулся и спрятался за кустами.
То, что он затем увидел, совершенно не поддавалось пониманию, и он поспешил отнести это на счет двух бутылок кьянти, выпитых за обедом.
Две вещицы, которые преподобный отец Буш вынул из портфеля и бросил на дно могилы, сами по себе не представляли никакого интереса: обыкновенная зажигалка и фосфоресцирующий перламутровый шарик. Вот только шарик дважды вырывался из рук преподобного отца и, словно подталкиваемый какой-то внутренней пружиной, начинал прыгать по земле. Кинув оба эти предмета в могилу, священники взялись за лопаты и засыпали яму. Уже от одного вида этого погребения у синьора Валли глаза повылезали из орбит, а когда он узрел, как представители высшей церковной власти падают на колени, и услышал, как их голоса возносят страстную молитву, предавая эти два gadgetos в руки Господа, синьор Валли тихо вскрикнул, поднес одну ладонь к сердцу, а другую ко лбу и нетвердой походкой удалился, думая только об одном: поскорее вернуться к жене и вызвать врача.
Виновен. Такой приговор он вынес самому себе. В этом приговоре не было ни юмора, ни иронии; и не было такой освободительной пляски, которая помогла бы от него ускользнуть.
Виновны. Благодаря таким, как он, Америка теперь способна за пять минут уничтожить все русские города с населением больше ста тысяч человек, по тридцать шесть раз каждый. Благодаря своим ученым Советский Союз может снести с лица земли все американские города, по двенадцать раз каждый. Потери США в случае термоядерной атаки со стороны СССР составят от 50 до 130 миллионов жителей, в зависимости от намерений агрессора.
Виновны. Четверть всех ученых СССР и США целиком посвятили себя исследованию и разработке оружия массового уничтожения.
Что до «души»… Компьютеры главных штабов рассчитывали ее разрушительный потенциал в мегасмертях: мегасмерть означала миллион погибших.
Французские военные вернулись к старому доброму значению слова «ennui», каким оно было во времена Жоашена дю Белле и Ронсара[13]: степень разрушений от ядерного удара, при которых Франции уже было бы не выжить, называлась на их языке «степенью скорби».
Что до души… Скорость дезинтергации рассчитывалась специалистами по переработке «отходов» в наносекундах. Наносекунда — это одна миллиардная секунды. Чтобы сделать энергию полностью управляемой, требовалось построить «хронометр» точностью в одну тысячную наносекунды. Что касается идеологического аспекта, то в одной лишь Камбодже удалось добиться утилизации каждой «души», то есть каждой единицы энергии. В СССР, несмотря на совершенство системы контроля, давал о себе знать побочный культурный эффект — он вызывал то, что принято называть словом «диссидентство».
Что до души… Все ученые-ядерщики знали, что 10 и 11 мая 1945 года выбор «цели» для сброса атомной бомбы обсуждался в кабинете Оппенгеймера в Лос-Аламосе. Он не сразу пал на Хиросиму. Поначалу был выбран Киото. «Мыслители» обосновали это тем, что разрушение Киото, колыбели японской цивилизации, оказало бы «максимальное психологическое воздействие» на Японию. В лос-аламосском коммюнике заявлялось: «Население Киото отличается высоким уровнем образования и потому в большей степени, чем население других японских городов, способно оценить значение нового оружия».
Лишь возражения советника Рузвельта, Гарри Стимсона, заставили отказаться от выбора Киото и остановиться на Хиросиме.
Что до души… Как с юмором писал французский генерал Жорж Бюи, скорость новых ядерных ракет такова, что они успеют достичь своих целей «в промежутке между двумя ударами сердца».
Что до души… В шестидесятые годы самый большой вклад, который физик-ядерщик мог внести в развитие человечества, — это воздержаться от всякого вклада.
Он пытался отойти в сторону. Порвать со своим призванием, с самим собой, с тем, что занимало все его мысли.
Когда «гравитационная инверсия», существование которой предугадал Ёсимото пятнадцатью годами раньше, внезапно представилась Матье осуществимой на практике, он решил порвать со своим призванием.
15 августа 1968 года газеты объявили о «таинственном исчезновении ученого Марка Матье, первооткрывателя знаменитого „кратчайшего пути“, который позволил Франции стать ядерной державой».
Была выдвинута версия об убийстве. Она была достаточно правдоподобной: паритет страха требовал также паритета серого вещества. «Гениальный» мозг грозил в любой момент склонить чашу весов в пользу СССР, США или какого-нибудь нового участника гонки. ЦРУ и КГБ трудились не покладая рук. Спутники беспрерывно фотографировали все вновь появлявшиеся установки.
Газеты писали также о возможном «дезертирстве», добавляя, что «профессор Матье был известен своими чудачествами и непредсказуемым характером».
Никому и в голову не пришло, что говорить надо не о «дезертирстве», а о дефекации[14]. Дефекации, вызванной тем, что в изменившемся мире бескорыстные научные исследования стали невозможны, а самое чистое человеческое призвание втаптывается в грязь.
Матье изменил внешность, раздобыл фальшивый паспорт и укрылся в Полинезии[15]. Он целыми днями рисовал, пытаясь таким образом дать выход пожиравшей его потребности в творчестве. С отроческих лет он знал, что наука — призвание столь же могучее, столь же неодолимое, как и призвания Ван Гога, Гогена или Моцарта, — и столь же чистое. Никто пока что не нашел способа преобразовать фреску Джотто или симфонию Бетховена в смертоносное оружие: Нобелевская премия еще ждет своих лауреатов.
Но порой, посреди ночи, музыка у Матье внутри начинала звучать слишком громко. Он вставал, зажигал масляную лампу, на свет которой тут же устремлялись ночные бабочки, вероятно принимая его за свет цивилизации. Матье выходил наружу. Океан сверкал миллиардами микроорганизмов; песок был мелким, чистым, непотревоженным. Лишь шорох среди обломков кораллов — стрелой мелькнувший краб.