Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он задерживает взгляд на воде. Вода как вода. Она ничуть не изменилась наутро, после того как он увидел то, чего видеть в принципе не мог.
И почему вдруг Тайлер решил сегодня с утра поговорить о матери?
Картинка из прошлого: мать курит, развалясь на диване (он здесь, у них в Бушвике, стоит в гостиной), добродушно расслабленная после нескольких бокалов “олд фэшн” (Баррету нравится, когда мать пьет, – алкоголь подчеркивает в ее облике печать глубокого и сполна осознанного поражения, ту насмешливую беспечность, которой не бывает в ней стрезва, когда с ее слишком ясным умом просто невозможно не помнить, что грандиозные разочарования хоть и несут боль, но зато наполняют жизнь чеховской печальной возвышенностью). Баррету девять. Мать улыбается ему – в глазах у нее поблескивает пьяный огонек, – как улыбалась бы, глядя на растянувшегося у ее ног ручного леопарда.
– Ты знаешь, – говорит она, – со временем тебе придется позаботиться о старшем брате.
Баррет молчит, сидя на краешке дивана у колен ее поджатых ног, и ждет, чтобы мать объяснила, что имеет в виду. Мать затягивается, прикладывается к коктейлю, еще раз затягивается.
– Потому что, мой дорогой, – наконец продолжает она, – скажем прямо… Давай с тобой начистоту. Мы же можем быть откровенными друг с другом?
Баррет согласен. Ведь это же, наверно, страшно неправильно, если мать и ее девятилетний сын не будут полностью откровенны друг с другом?
– Твой брат красавец, самый настоящий красавец, – говорит она.
– Угу.
– А ты, – затяжка, глоток коктейля, – ты совсем другой.
Баррет смаргивает слезу подкатившего страха. Ему страшно услышать, как его сейчас определят Тайлеру в услужение, назначат маленьким толстым шутом, веселым полезным подручным старшего брата, мастера одной стрелой завалить вепря и, вполсилы ударив топором, расколоть ствол векового дерева.
– В тебе есть свое очарование, – говорит она. – Откуда оно взялось, понятия не имею. Но я знала. Сразу знала, что оно у тебя будет. Как только ты родился.
Баррет усердно моргает, чтобы не расплакаться, но ему все любопытнее и любопытнее, о чем же это она.
– С Тайлером все хотят дружить. Тайлер красивый… да. У него получается бросить мяч… закинуть его далеко-далеко и ровно туда, куда надо закидывать мяч.
– Я знаю, – говорит Баррет.
Что за странное недовольство отразилось на материнском лице? Почему она смотрит на Баррета так, как если бы поймала его на том, что он, желая угодить рамолитичной тетушке, с притворной жадностью ловит каждое ее слово, хотя история, которую рассказывает тетушка, давно знакома ему в мельчайших деталях?
– Кого боги хотят погубить… – Мать выпускает струйку табачного дыма в гущу стеклянных подвесок под куполком люстры, и та звенит, как перевернутая вниз головой тиара. Баррет не понимает: то ли ей лень закончить строчку, то ли она забыла, что там дальше[6].
– Тайлер хороший мальчик, – говорит Баррет сам не зная зачем, только потому, что ему кажется, что нельзя молчать.
– Именно это я и хочу сказать. – Мать смотрит вверх и будто бы обращается не к Баррету, а к люстре.
Скоро все до поры непонятное сложится во внятную картину. Граненые стекляшки люстры, каждая размером с кусок рафинада, потревоженные дуновением электрического вентилятора, выстреливают короткими спазмами света.
– Тебе, наверно, надо будет его поддержать. Нет, не сейчас, потом. Нынче-то у него все в ажуре, он прямо кум королю.
Кум королю. Это что, большая заслуга?
– Что я хотела тебе сказать, – продолжает она. – Ты вот запомни, о чем мы с тобой сейчас говорим. Надолго… навсегда запомни: потом, в будущем, твоему брату надо будет помочь. Ему может понадобиться помощь, про какую ты пока и знать-то не можешь… в свои-то десять лет.
– Мама, мне девять, – напоминает ей Баррет.
И вот теперь, без малого тридцать лет спустя, вполне себе дожив до будущего, о котором когда-то говорила мать, Баррет вытаскивает затычку из стока ванны. Вода начинает убывать со знакомым сосущим звуком. На дворе утро. Самое что ни на есть заурядное, если не считать…
То видение стало первым сколько-нибудь заметным событием за бог знает сколько лет, о котором Баррет не рассказал Тайлеру и о котором продолжает молчать. С самого детства у него не бывало от Тайлера секретов.
Но и ничего подобного вчерашнему с ним тоже никогда не случалось.
Нет, он все Тайлеру расскажет, но не прямо сейчас, а немного погодя. Меньше всего на свете Баррету хочется наткнуться на скепсис со стороны брата и еще меньше – смотреть, как героически Тайлер пытается ему поверить. Не хватало еще, чтобы Тайлер и за него волноваться начал, будто мало ему одной Бет, которой не становится ни лучше, ни хуже.
Страшно подумать: иногда Баррету хочется, чтобы Бет уже или умерла, или выздоровела.
Бывает, ему кажется, что уж лучше оплакать, чем томиться ожиданием и неопределенностью (на той неделе лейкоциты выросли, и это хорошо, но опухоли в печени не увеличиваются и не уменьшаются, и это плохо).
А еще вдруг выясняется: положиться-то не на кого. У Бет одновременно пять докторов, ни один над другими не начальник, и часто их показания сильно расходятся. Нет, они неплохие врачи (за исключением Страшилы Стива, химиотерапевта), они стараются, добросовестно пробуют сначала то, а затем это… Но вся жуть в том, что Баррет – и Тайлер тоже, и наверняка Бет, хотя он с ней об этом не разговаривал, – что все они рассчитывали на милосердного порфироносного воина, который будет сама уверенность. Баррет не ожидал, что дело придется иметь с вольными ополченцами – пугающе молодыми, если на считать Большой Бетти, – которые виртуозно владеют медицинским наречием, лихо сыплют семисложными словами (забывая – или просто не желая помнить, – что слов этих никто, кроме врачей, не понимает и не знает), которые на “ты” с самым современным оборудованием, но – всего-то навсего! – не понимают, что надо делать и что будет дальше.
Все-таки лучше пока о небесном свете помолчать – без откровений Баррета Тайлер сейчас прекрасно обойдется.
Разумеется, Баррет почитал в интернете про все мыслимые медицинские причины (отслоение сетчатки, рак мозга, эпилепсию, психотические расстройства), которые объясняли бы его видение, – и не нашел ни одной подходящей.
Хотя он пережил нечто в высшей степени необычное (что, как он надеется, не было предвестием смертельного заболевания, о котором ничего не сообщается в интернете), он не получил указаний, не воспринял ни вести, ни заповеди и наутро остался ровно тем же, кем был накануне вечером.
Но вопрос: кем же он был вчера? Вдруг в нем действительно произошла какая-то едва пока уловимая перемена – или он просто стал внимательнее относиться к частностям нынешнего своего бытия? Ответить на это трудно.