Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, Гражданская война — этим все сказано. Повальное безумие. Говоришь себе: «Нет, я бы никогда…» — а дано ли тебе об этом знать? Не будь я в те годы почти такою же развалиной, как теперь, чего доброго, и меня бы подхватило общей волной, понесло под чьи-нибудь славные знамена. Хоть спасибо говори германцу, той газовой атаке…
Совсем сбился. Как заметил бы князь Курбский, строгий стилист оных дней, писание мое «аки неистовых баб басни». Кстати, о баснях и бабах. Послушав нашу болтовню, Домна Анисимовна Марошник объявила, что про все другое она не скажет, а сатана доподлинно существует. И она может это доказать! На собственном опыте! (При том что я, с моим-то опытом, за сие доказательство не взялся бы, решимость доброй женщины немало меня позабавила.)
В ее, Домны Анисимовны, собственной жизни была страшная ночь, когда нечистый собственной персоной явился ей. Она в ту пору была совсем молода и находилась в услужении у доктора Маргулиса. Солидное семейство: что хозяин, что барыня, что детки, а уж кормили… Она помотала маленькой куриной головкой, отгоняя соблазнительные видения, и продолжала свой ужасающий рассказ.
Однажды в воскресный вечер юная служаночка отпросилась погостить у своей троюродной сестрицы. Там была вечеринка, она много танцевала и, воротясь усталая, легла спать, а помолиться Господу и позабыла.
— В самую полночь — это я уж после на часы глянула — на меня вдруг как навалится кто-то! И дышит! И душит! А кругом темень, хоть глаз выколи! Я от страха языка лишилась, бьюсь, руками его отталкиваю, вот так, так, и чувствую, что под руками-то у меня волосатая грудь! Шерсть там была, вам понятно?! Я как взвою: «Заступница! Царица Небесная!» — тут он и пропал, враг, как не было…
Домна Анисимовна обозрела нас с видом триумфаторши. Повисла долгая пауза. В этой почтительной тишине раздался мрачный густой бас. Корженевский, как всегда, сидевший в своем углу за шкафом, сурово, словно незримый, но непререкаемый оракул, провещал:
— Это был доктор Маргулис.
То ли пауза, использованная с блестящим артистическим расчетом, то ли этот загробный глухой бас — не скажу толком, что именно, но что-то такое было в этой реплике, от чего инвалидная контора буквально сотряслась, застонала, забилась в судорогах хохота.
Ни за что бы не поверил, что мы можем смеяться так согласно и чистосердечно, будто близкие. Общий смех — это ведь не пустяк. Я бы держал пари, что такой шутки, над которой в один голос хохотали бы мы с Мирошкиным или Ольга Адольфовна с Миршавкой, не может быть, ибо не может быть никогда. Проиграл бы, как теперь выясняется. (Кому-кому, а вам, милостивый государь, пора бы знать, что под луной все возможно.)
Домна Анисимовна оскорбилась смертельно.
— Тьфу на вас! — закричала она и, красная как рак, выбежала вон.
Оправившись от приступа веселья, я утер слезы и пошел искать ее. Пришлось извиняться за всю честную компанию. Трижды оскорбленная — в своем целомудрии, в своих мистических верованиях и честолюбии рассказчицы, — старая дева выслушала меня, неумолимо поджав губы. Но в контору все же вернулась, благо я догадался заверить ее, что товарищ Мирошкин, к которому она особенно благоволит, собственной персоной сожалеет о случившемся.
Для меня наступили сумеречные дни. Их вереница напоминала сон наяву. Или, как сразу предположил наш классный, то был род болезни. Симптом у сего недуга был один, зато такой, которого не скроешь. Меня положительно зачаровал проклятый аквариум.
Теперь и я, превратившись в раннюю пташку, первым из первых являлся в гимназию. Словно ведомый на некоем аркане, поднимался на второй этаж. Занимал свой привычный наблюдательный пост…
Однажды на этом месте на полу я увидел два обведенных мелом исполинских следа. «Стопы Алтуфьева», — гласила надпись. Хотел было сбегать к Якову за тряпкой, стереть дурацкий рисунок, но тотчас забыл о нем, заглядевшись до мелькания в глазах.
Как я любил этих рыб! И, Боже праведный, как я их ненавидел! Это было форменное наважденье. Посторонняя, непостижимая сила вошла… пожалуй, тут вернее было бы сказать «вплыла» в мою жизнь, затуманив рассудок и парализовав волю.
Мое состояние походило на умопомешательство. И лучше бы так оно и было. Я бы удовлетворился подобным разумным объяснением тем охотнее, что недуг, по-видимому, прошел. Чего же еще желать? Но я знаю сегодня, как знал и тогда, что болезнь ни при чем.
Впоследствии я не единожды спрашивал себя, что же такое творилось со мной в те дни. И не нашел ответа. Иногда кажется: еще мгновение — и все объясняющая догадка сверкнет в мозгу. Но всякий раз она, дразняще промелькнув, ускользает.
В конце концов я оставил погоню за этой химерой. Смирился. Мир таинствен. Мы все это вроде бы признаем, но стоит столкнуться с тайной лицом к лицу, как наш самонадеянный разум тотчас норовит ухватить ее за шиворот, как воришку, припереть к стене, изобличить. Мол, какая ты тайна? Ты всего лишь загадка, и я тебя разгадал!
Мне волей-неволей пришлось оставить претензии на такую победу здравого смысла. В моих силах лишь поведать, если хватит умения, о том, что мне пришлось пережить. Увы: немалая часть этих переживаний относится к области несказанного. А я не поэт, мне ли пускаться в эти дебри? Есть риск сбиться на невнятное бормотанье. Так дурачок Саввушка, бродяга с харьковского рынка, блуждает среди прилавков с вдохновенным лицом, жестикулирует, бубнит, жарко убеждая в чем-то никому, кроме него, не видимого собеседника.
Естественно, что друзья потешались над моей «манией». Особенно поначалу. Но я вскоре заметил, что их колкости почти не задевают меня. Обидчивость притупилась. Все глубже погружаясь в себя, я становился равнодушен к внешним впечатлениям. Словно прозрачная преграда встала между мною и остальным миром. Эту колбу, в своем роде тоже аквариум, я носил с собой, как улитка таскает свою раковину.
Домашние задания я совершенно забросил. На уроки часто опаздывал. Вызванный к доске, молчал или, выкручиваясь, нес околесицу, как последний шалопай. Преподаватели были озадачены. Я получил несколько громоподобных разносов. Отметок нахватал таких, каких в моем табеле отродясь не бывало.
Твердость, с которой я встречал эти невзгоды, еще недавно показалась бы мне достойной мудреца и героя. Я, пожалуй, даже был бы счастлив пожертвовать своей репутацией прилежного ученика и мальчика из приличной семьи, если б надеялся получить взамен такую неуязвимость.
Но и этот нежданный дар если порадовал меня, то лишь мимолетно. Я бродил как в тумане, с вялым самодовольством говоря себе, что теперь, видно, даже Великое Лиссабонское землетрясение не смогло бы лишить меня равновесия. Потому что, как ни дико, этот сон наяву стал представляться мне признаком возмужания.
Были, правда, и срывы, столь же необъяснимые, как мое остолбенение. Так, однажды, войдя в класс после большой перемены, разумеется проведенной за созерцанием аквариума, я обнаружил в своем ранце помятый желтоватый листок. То были стихи. Я помню их наизусть: