Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разве что шломина газетенка с грехом пополам удерживала этот почти развязавшийся узел. Дело в том, что Сашка пописывал. Забросив, как и Шломо, свою совковую инженерность, он прилепился к какому-то религиозно-сионистскому издательству, редактируя и издавая на американские спонсорские деньги всевозможные брошюрки и книжки, подобные тем, что передавались в свое время из рук в руки в подпольных еврейских кружках советского периода. Параллельно с этим он состоял внештатным корреспондентом сразу нескольких «русских» газет, сея разумное, доброе, вечное на их обильно удобренных антигеморройной рекламой страницах. Сашкины статьи были напряженно-патриотичны. Он ругал правительство, причем, если левому доставалось по определению, то правому — за недостаточную правость; он разоблачал лживость и двуличие; он грозно клеймил, он едко высмеивал, он остро полемизировал; не было такой маски во всем политическом израильском балаганчике, которую бы не сорвала его безжалостная рука… Короче говоря, Сашка был типичным русскоязычным израильским публицистом правого толка.
Шломино участие в политической полемике ограничивалось областью грамматики и синтаксиса. По многолетней привычке он относился к общественным процессам, как к погоде, со спокойным, наблюдающим фатализмом. Процесс выборов всегда был для него мучителен — в самом деле, имеет ли смысл голосовать за дождь? или за солнце? В итоге он, как правило, голосовал за тех, кто обещал меньше всего решительных перемен к лучшему. Правя сашкины статьи для «Иерусалимского Вестника», он особо не вникал в их привычное содержание. На вопросы — как понравилось — отвечал обычно, что да, понравилось, только вот на его, шломин, вкус, следовало бы смягчить излишнюю резкость высказываний, чему, впрочем, Сашка не следовал никогда.
Так они и жили, пока, наконец, поток сашкиных опусов не оборвался резко и необъяснимо. Поначалу Шломо, не читавший никаких газет, полагал, что Сашка отдает предпочтение другим изданиям, обходя «Вестник» по каким-то своим, одному ему известным соображениям. Лишь много позже, когда общие знакомые стали недоуменно осведомляться, куда это запропал Саша Либерман, он понял, что происходит какой-то нестандарт и позвонил Сашке. В ответ на заданный в лоб вопрос Сашка, помолчав, ответил: «Кризис жанра. Потом расскажу.» и перевел на другое.
И вот сегодняшним утром, придя в редакцию и включив компьютер, Шломо обнаружил почту от Сашки. Почта содержала файл со статьей и короткий сопроводительный текст в три слова: «Позвони когда прочтешь».
Прочтя статью, Шломо не стал звонить. Он поискал сигареты и, не найдя их на привычном месте, пошел стрелять у выпускающего редактора. «Что, опять? — удивился выпускающий. — Ты ж уже год как бросил…»
«И в самом деле…» — вспомнил Шломо и вернулся к своему компьютеру. Избегая смотреть на экран, он начал наводить тщательный флотский порядок на вверенном ему столе.
«Шломо! — звенящим шепотом сказала секретарша Леночка. — Шломо! Что случилось?» Шломо не реагировал. Впервые за шесть лет работы он убирал свой стол, ставший притчей во языцех именно по причине своей принципиальной, уникальной, фантастической никогда-не-убираемости. Леночка смотрела на него с ужасом, как на инопланетянина. Закончив уборку, Шломо сел за стол и произвел последние взаимные перестановки калькулятора, словаря и стаканчика для ручек. Потом немного подумал и переставил их еще раз, в обратном порядке. Потом он затих и просто посидел минуту-другую, глядя на пустую поверхность стола, как тяжелоатлет, ухватившийся за гриф штанги и собирающий всего себя в единый комок воли перед последним, решающим штурмом. Затем, неимоверным физическим усилием оторвав взгляд от помоста, он вытолкнул его на экран монитора, где по-прежнему красовалась статья его лучшего друга Сашки Либермана.
Он прочитал текст еще дважды и позвонил. Сашка снял трубку. «Славик? — угадал он. — Славик? Ну не молчи, говори что-нибудь.»
И впрямь, подумал Шломо, надо бы что сказать. Как-никак.
Он сказал: «Ты…«…потом сделал паузу и прибавил нецензурный глагол.
Сашка несколько нервно рассмеялся: «Эк тебя проняло!»
«Да уж… — дар речи медленно возвращался к Бельскому. — Да уж…»
«Послушай, чувак, какой-то ты заторможенный сегодня — сказал Сашка, беря инициативу. — Давай-ка пообедаем вместе? В «Кенгуру». Что скажешь? В два, на Кошачьей площади. А? Обещаю ответить на все вопросы…»
«Да уж, — сказал Шломо. — В два.»
* * *
Иерусалимские кафе переживали не лучшие времена. После серии терактов на центральных улицах люди предпочитали сидеть дома. Шломо и Сашка были единственными посетителями в этом популярном некогда ресторанчике. Они уже переговорили о здоровье, о женах, детях, перемыли косточки общим знакомым, посетовали на экономический спад… Оставалось поговорить о погоде. Нетерпеливый Сашка сломался первым.
«О'кей, Славик, — сказал он, будто отодвигая занавеску. — Давай не будем о погоде… Что ты думаешь о статье?»
«Не знаю, — сразу ответил Шломо. — Я просто не знаю, что мне об этом думать. Если все это, конечно, не шутка. Если это не хитроумная пародия на левую публицистику. Мол, смотрите, до какого абсурда можно дойти…»
«Что же показалось тебе абсурдным?» — сашкин взгляд знакомо взъерошился, как всегда перед началом принципиального, по его мнению, спора.
«Ну как… — протянул Шломо, сосредотачиваясь — Возможно, слово «абсурд» тут действительно не подходит, но по крайней мере о полном выпаде из консенсуса можно говорить точно. Смотри — сейчас даже многие арабы не приравнивают сионизм к расизму. А по-твоему выходит, что это — близнецы-братья…»
Сашка тряхнул головой: «Конечно, Славочка, а как же иначе? Это ведь как дважды два! Расизм — это разделение по расовому признаку, так? Это — раз. Сионизм — это государство только для евреев, а чтоб другие — ни-ни, так? Это — два. Что получается? — Расизм в чистом виде! Разве не так? Ну скажи, разве не так?»
Шломо мучительно скривился и пожал плечами.
«Что же ты молчишь? — возбужденно додавливал его Сашка. — Разве за это мы боролись в совке? Мы там за права человеческие боролись, а не за «евреи — прямо, арабы-налево»… Ну?»
«Не знаю, — ответил Шломо. — Это ты тогда за права боролся. Я боролся за существование. Я тогда выживал, Катьке с Женькой молоко таскал в клювике…»
«Неважно,» — перебил Сашка, но Шломо остановил его:
«Отчего же неважно? Может, в этом-то и дело, Сашок? В выживании? Видишь ли, с точки зрения выживания все эти высокие материи как-то не канают. Нет, я тебя, конечно, понимаю — права личности и все такое… Но это все как-то умозрительно, а кровь — она вот, живая, наощупь — липкая…»
«Что ты такое говоришь! — всплеснул руками Сашка. — Ты сам-то слышишь, что ты несешь? Права личности и все такое? Да как ты можешь? Да если хочешь знать, нет ничего важнее…»
Его понесло. Запрокинув лоб и тыча в пространство указательным пальцем, он говорил о светлых, истинных ценностях, о слезинке ребенка, о стихийном людском братстве; он вопрошал: по ком звонит колокол? и, разумеется, отвечал; он клеймил низких, равнодушных филистеров, с чьего молчаливого согласия… и еще, и еще — все дальше и дальше от Шломо, вниз по широкой реке красноречия, плавно и сильно текущей в кисельных берегах его возбужденного воображения. Шломо смотрел на друга, не слушая уже, а только впитывая его всей силой набухающего в сердце сострадания.