Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но тут в отделении на сохранении она про все это забыла. Она думала, что ей очень повезло в том смысле, что ребеночек родится, когда ей полных будет тридцать девять, а то, что до сорока всего месяц, то это уже не ваше собачье дело.
Ее регулярно навещала еврейка-гинеколог — оказывается, ее звали Саррой, бывают же такие совпадения. Сарра уже вошла в близкий контакт с начальником орса и ждала счастья начала новой жизни, где уже не будет душегубок и мученической смерти детей. Так как в дальнейшем нам это не понадобится, скажем сразу: Сарра родила девочку, назвала ее Светланой — в знак светлости задуманной жизни, а не в честь дочери Сталина.
Когда волею судеб мы коснемся еврейской темы — а без этого нам не обойтись, — Сарры уже не будет в живых. Она умрет далеко отсюда — умрет в тот момент, когда по телевизору скажут, что взорвался рейсовый автобус в Тель-Авиве. Саррина семья не ездила этим автобусом, и вообще они жили в Беер-Шеве, но не по той дороге побежала в мозгу старой женщины страшная информация, причудливым образом она столкнулась со старой душегубкой той прошлой войны, и Сарра стала оплакивать своих детей и внуков, которые радостно бибикали на полу. Но она не признала их, живых, а признала тех, мерт-вых.
И тут что хочешь, то и думай… Проще, конечно, не думать. Что нам Сарра? Наши нервы крепче. Свое живое на чужое мертвое в нашей голове вряд ли подменится.
А пока мы находимся на этапе сохранения беременности и даже отсутствия ее у Сарры, и я с чистой совестью могу их оставить в этом состоянии и перейти к Мите, любимому Мите и его молочной сестре Зое.
Естественно подумать, что, срубив во второй раз Любу, Митя напрочь забудет про Зою. Другой бы забыл — не Митя. Он совмещал любовь и родственность как мог, как получалось.
А получалось скверно. Специфические органы однажды ночью пришли и взяли всех баптистов. Всех, кроме Зои, на которой у них была пометка «не в себе». Наверное, не этими словами, какими-то другими, им свойственными, но факт остается фактом: Зоя осталась на этой земле одна. Не имело значения, что была жива еще бабушка, были сестра и другие родственники. Она их всех любила, но не с ними летела на небко. Когда-то ей объяснили в общине, что на месте всякой порушенной церкви остается ангел, который не уйдет с поста, пока хоть одна живая душа будет помнить «камень церкви». Зоя осталась с ангелом, отказавшись от всех, а бабушка в ту пору впала в болезнь, которая перемещалась с одного органа на другой, с одного на другой, врачи говорили: старость, ну кто ее победит!
По всему по этому пас Зою один Митя. И случалось, привозил ее на паровозе к Любе. И Зоя первая усмотрела «животик для ребеночка» — у Мити тогда глаз был замылен «животиком Фали».
Зоя кудахтала над Любой, вырывая из ее рук то ведро, то топор, она забегала вперед, норовя сделать все Любины тяжелые дела. Митя разрывался на части, не знаю, что он себе думал, но, когда мы встретились в последний раз, легкий Митя как бы висел на своей мертвой руке, и она, мертвая, как бы им руководила.
Он тогда приезжал к нам редко, являлся всегда неожиданно. Врасплохи были радостными, шумными, а этот последний очень разгневил бабушку. Митя явился утром, что противоречило железнодорожному расписанию, которое знали у нас все, ибо по нему жили и умирали. Я слышала, как голосила наша соседка над умирающей матерью:
— Мамочка моя родненькая, не уходите раньше времени. Поезд через Магдалиновку уже прошел, я его гудок слышала. Вася же мне не простит, что я вас не удержала!
— А может, это гудел встречный? — возвращалась из тонких материй родненькая мамочка. И лицо ее, уже совсем тамошнее, при слове гудел делалось совсем тутошним.
Так что приспичит умереть — попроси побибикать паровозный гудок. Встанешь как миленький. И не таких мертвых подымал.
Поэтому явление Мити не по расписанию сразу обнажало для бабушки его порочную сущность: его где-то носили черти. Кажется, я уже рассказывала о женщине, которая с опаской подставляла Мите ухо для прощания, когда он был помечен туберкулезом. Но это ж когда было! Прошла целая война и послевойна. Девушка Оля выросла в крупную и гордую своей полнотой женщину. Тогда так было. Большой небеременный живот носили с достоинством, валиком подбородка чванились, и я помню только одно ограничение в деле полноты — высокая холка, загривок. Относительно этого было особое мнение: некрасиво. Все нынешние топ-модели не нашли бы себе — в те времена — даже завалященького мужика в околотке. Народ бы просто брезговал мосластыми ногами до ушей, он бы зашелся от смеха, глядя на какую-нибудь Евангелисту или на эту черненькую африканочку с глазками-пуговицами. Разве на сисечках Клавочки Шиффер отдохнул бы мой народ глазом? Но ставить ее рядом с Олей смысла не имело. Оля по тем временам была самое то. Большая, упругая, и загривочек был в норме и не тяжелил шею. С Митей у них давно ничего не было, с той самой дотуберкулезной поры. У Оли был здоровяк муж: когда они шли по улице, меридиан под ними прогибался, поскольку мысленная линия — очень слабая вещь.
Но тут ехали Митя и Оля вместе на «кукушке», чисто случайно, «ах, ах…». Разговорились, и узнал Митя, что, если человек с виду здоровяк, это еще ничего не означает… Вот он, Митя, был сопля соплей… Более того, туберкулезник, но — «ты помнишь, Митя?» — Митя начинал всякого человека жалеть сразу, даже не с жалобного слова — с открытого рта. А тут у женщины такое горе. И он пошел за Олей, не думая в тот момент о беременной жене, о горячечной Любе и всех других, потому что в этот момент он слушал и чувствовал Олю. Одним словом, Митя припозднился ровно на рабочую смену…
Бабушка взяла огромное блюдо — правда, с трещинкой — и грохнула его об пол.
Так вот, последняя наша встреча.
Я сдаю экзамены на аттестат. Жму на медаль. Митя щекочет мне веточкой под носом.
— Да брось ты эту чертову книжку. Ты ж давно все знаешь…
— Митя! — говорю я. — Отстань. Иди к Шурке.
— Шура меня не любит, — отвечает Митя. — А мне интересно с женщиной, которая меня любит.
— Мы не женщины, — говорю я строго. — Не мели своим языком.
— Еще какие! — смеется Митя. — Вы были женщинами, еще когда я держал вас над травой.
— Фу! — злюсь я.
— Ты знаешь, какая ты женщина? Я тебе сейчас скажу… Тебе с нашим братом будет трудно, потому что ты… ну как тебе сказать?.. Ждешь от нас больших впечатлений. Ты, птица, воображай помене мозгами… У тебя вся главная жизнь проходит в голове. Кто ж это за мыслью поспеет? Ты слышишь своего Митю, птица? Я когда-нибудь желал тебе плохого? Ослобони головку, птица, оставь ей цифирь. Я ж люблю тебя.
Ну что было мне сказать, что я его люблю тоже, что бы мне попросить: объясни подробней, Митя! Как мне жить? И как быть, если я уже «прожила» в головке всю свою жизнь и даже не один раз умирала? Но в моей самодостаточной башке клубится совсем другое, и я вместо нужного, важного гоню от себя Митю.
Он уходит, а я смотрю ему в спину, меня наотмашь бьет, валит с ног какая-то необъяснимая тревога не тревога, боль не боль, печаль не печаль. Митя крутит лопатками, поворачивается ко мне: