Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Проведя довольно жёсткие манипуляции с О’Фроловым, пытавшимся не дать мне выпить «их самогон», я всё-таки несколько выпил от него, за что О’Фролов облил меня самогоном (он был в возмущении оттого, что я вновь налил себе стопочку и изготовился запить последним глотком запивки), Санич его увещевал, потом опять стали выпивать. Я выпил ещё два раза и поскольку разговоры почему-то свелись к теме никак со мной не связанной — рыболовству — пошёл спать, размышляя, как бы не уснуть и промастурбировать для разнообразия под звуки того, как Санич будет спать с Зельцером — если, конечно, будет…
А они, конечно, и не помышляли ни о каком сне. Я, прикинь, вот такую поймал! Какой тут сон! Я захожу вот по сих… Мы с отцом поехали ни свет, ни заря… Сапожищи по яйцам… холодище! «Тащи!» — орёт, а я… Тут вся леска оборвалась, а я как полетел!.. Орут во всю глотку. Я посмотрел на часы: полтретьего.
Я нервничал и не спал, внимая им и думая о своём.
Читать, чтоб мысли текли не сами по себе — так называемый «внутренний монолог», похожий скорее на диалог, — а по заранее проложенным другими руслам. Скорее уж взять резец, млат или хотя бы стать ручейком в сплошной базальтовой глыбе мира! Настоящее учение дона Хуана начинается с остановки этого вездесущего внутреннего трёпа — так называемого мышления (какой уж тут читать!) — и я в это верю, потому что, в отличие от всех этих Де Миллей, научный аспект меня не интересует. Европейцы же изобрели сублимированный вид данного процесса, заключающийся в якобы обратном — актуализации — быть писателем и писать что в голову взбредёт…
Через четверть часа я пошёл курить — «Во! вот такую!» — возбуждённо вещал О. Фролов, показывая руками метровый отрезок пространства. Ещё через полчаса я пошёл опять: «А я — во!» — Санич бьёт кулаком по столу и разводит свои ручищи на максимум. «А я — во!» — не унимается пьяный ОФ и пытается своими скромными возможностями превысить предельные параметры Санича: хватается одной рукой за край стола, а второй пытается схватиться за ручку далёкого холодильника, падает, изображает уже с помощью ног, наконец, хватается за ноги Санича, пытаясь его свалить и выкрикивая какую-то ахинею типа: «В рот ябал!». Санич его пинает, потом мы несём его ко мне в комнату на диван спать. Он уже всё. И я тоже скоро скромно засыпаю.
На следующий день Санич отправился её провожать домой: ночью он, оказалось, всё-таки на неё залез — вернее она на него! Оттуда он вернулся к себе домой, по выражению его мамы, «весь в засосах, вся шея чёрная, надо же так уделать», а О’Фролову сказал (он мне передал): «Я её не могу больше видеть», после чего они стали играть втроём.
Я потом поинтересовался, не отозвалась ли она как-нибудь обо мне — любопытно всё же — как и ожидалось, её я взаимно не впечатлил — со слов того же доверенного ОФ, на вопрос: «Как тебе наш Леонид?» она лишь зевнула: «Какой-то он самообдолбаный» (или, кажется, даже «самообдолбленный» — хорошо хоть не «самоудовлетворённый»!) — да-да, дорогие мои, самым будничным тоном — как будто каждый день заполнен у неё скучнейшим общением с гениальными людьми!
Это был единственный раз, когда я в этом году видел Зельцера.
27.
Наконец-то сложились все обстоятельства, сплылись все три кита, на которых смогла обосноваться эта бестиальная история: О’Фролов ушёл в армию, пришла весна, и «репорюкзачок пустил в меня свои корни» — иными словами, самоустранились все внешние факторы сдерживания: ОФ, как существо воинствующе асексуальное, вечно направляющее в русло чисто русского бражничества; оженившись, ушла со сцены Репа, бывшая в нашем тесном сообществе воплощением всего мною недостижимого в этой сфере — как-никак «секс-символ филфака»; зима, как вы знаете, тоже не способствовала романтическим поползновениям… Теперь я начал вполне сознательно заниматься тем, чем хотел всю жизнь — искать любовь свою, воплощённую в конкретном маленьком существе другого пола, или, в терминологии Санича (ну он-то меня хоть и не понимает и не поощряет, но вряд ли сдержит: он сам подвержен моему духовному влиянию), ухлестывать за мохнушечками…
Первого мая, как и условились, я ждал в своей «берлаге» Санича. Курение и вода в ведре кончились, холодильник сломался, поэтому и еды нет, мрачно, душно и прохладно в моей а-ля Раскольникофф каморке, в туалет охота — но пойти куда-то — хоть куда — туда, вовне, где вроде бы всё есть: пространство, время и занятия, где ярко и жарко, всеобщий праздник весны, труда и отдыха — это представлялось совсем невозможным. Я уже на себе ощущал эмоциональный солипсизм набоковского героя, которому казалось, что каждый раз, когда ты собираешься выходить, к двери спешно пододвигают в виде какого-то помоста на колёсиках и подпорках весь этот «бесконечный и вечный» мир.
Как очнуться ото сна, преодолеть его инерцию? — в том числе и буквально — почти всю ночь я не сплю, хотя вроде и не работаю, как наш любимый Достоевский — так, мучаюсь, иногда вскакиваю, записываю какие-то невнятные строчки… — однако полдня я, как и «Федя» в воспоминаниях его молодой супруги, нахожусь в подавленном состоянии и не могу ничего делать. С другой стороны, там меня никто не ждёт и ничего не волнует, к чему бы можно было стремиться. Разве что к исследованию колец Змия… или к Инночке?..
Внезапно раздались спасительные дурачие удары в дверь — пришёл Санич. Без сомнения, надо было выпить, но также неплохо было бы и закусить: я хотел есть, и Саша, как ни странно, тоже и даже очень. Пошли к Репе, хотя было рано.
Может Репинка чего-нибудь подаст убогим в честь праздничка, понадеялись мы. Но она, конечно же, не подала, а бутылку «Яблочки», принесённую нами, с радостью поддала. Тут я поведал, что у меня есть мясо, приготовленное специально для отбивных, его нужно только хорошенько промыть, отбить и отджярить. «Тащи, — приказала Репа, — щас всё отобьём, только быстрей — пока дома никого нету». Довольно долго мы намекали ей в пороге, что неплохо бы к мясу винца и что у нас нет денег, и, вдоволь отяготив, она наконец дала нам на бутылку портвейна.
Репотёща застала процесс в самом разгаре: три долбомана стояли за кухонным столом в ряд: Саша доставал из провонявшего мешочка и мыл, поливая из кружечки (воду отключили), Репа отбивала топором (молотка не было), причём ей было «сподручно» острым концом, я обмакивал в яйце, разведённом водой (молока и муки в этом доме не оказалось), и нажаривал, а одновременно ещё резал лук… В воздухе стоял шмар, на столе — ополовиненная бутилочка…
— Ой-йо-йой! — всплеснула руками она, и тут же вышла.
— Никому не дам. — Репа закрыла двери и приказала нам: — Быстрей выполняйте, и давайте одновременно пожинать!
— Что же ты, сыночек, сынку?.. — Для проформы упрекнули её мы, с жадностью и радостью набивая рот пожалуй одной из самых приятных в мире субстанций — горячим мясом, вином и репчатым луком с перцем — чисто по-мужски (для плохих девочек сообщаем: то же, что и курнуть конопли и запить горячей спермой).
Репа довольно урчала, по своему обычаю громко чавкала, но это выходило у неё как-то благозвучно, даже приятно. Вот-вот должна нечто изречь, думали мы, нечто непотребное, наподобие: «Да в рот копать всех этих радетельниц, родительниц и рожениц!», но она, благостно улыбнувшись и потянувшись, явила: «С родителями надо жить дружно, не то что вы, ослята». Мы с Саничем несколько смутились — точно ведь яблочко камнем в наш огород, в наш сад родительских скал. «Кот Реполеопольд», — шепнул я Саше, пока Репа отлучилась. — «Мажор хуев, — вторил он, — это всё лицемерие» — «Репоконфуций — мистер Двуличие!» — «Семья, работа, дом — «знаем мы ваши причины!» Не только поев-выпив, но и почесав языки, мы были довольны. Осталось только одно, всегда пропагандируемое как удовольствие, но на самом деле для…