Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Они совсем холодные! Мертвые!
Элата покачал головой:
— Они живы. Мы держим слово. Они просто спят. Это яд ремнезубки, тот, что на остриях стрел, он не убивает. Сородичи найдут их и разбудят.
В голосе его Фома уловил пурпурный оттенок неуверенности.
— Ты бард, — сказал Элата, — ты и вправду бард. Если бы не ты, мы бы не смогли уничтожить нефтяную машину. Но ты пел, и мы старались.
Фома плакал, отвернув лицо.
— Они мертвые, мертвые! — плакал Фома. — Ты обманул меня! Вы все меня обманули! Чертовы кэлпи!
Догорающие огни преломлялись в его полных слез глазах.
— Кэлпи? — переспросил Элата. — Ты выпил священный напиток. Ты пил молоко королевы. Ты бард, ты владеешь именами. Зови нас тем именем, которое тебе доступно.
— Как? — устало спросил Фома.
Спящие-мертвые покачивались на волне, кэлпи перегнулся и оттолкнул шестом плот.
— Фоморами, — сказал Элата…
* * *
Голова кружилась, точь-в-точь как после того, как он по ошибке хлебнул из стоявшего на столе отцовского стакана. Трава качалась перед лицом, и каждая травинка была словно глубоко прорезана в прозрачном воздухе.
Он видел все как будто через увеличительное стекло: песчинки, прилипшие к коже, лезвия травы, покачивающиеся на уровне глаз; на верхушке каждой травинки сидел, охватив ее скрюченными лапками, крохотный черный муравей.
— Личинка вертячки, — сказал неслышно подошедший Элата, и голос его вспыхнул в голове у Фомы россыпью алых искр. — Зараженный ею муравей больше не стремится укрыться на ночь в муравейнике, наоборот, ему хочется залезть как можно выше, он забирается на самый верх травинки и скрючивается там… от холода. Утром таких муравьев склевывают птицы. А дальше личинка вертячки продолжает развиваться в птичьих потрохах. Хитро устроено, верно, бард? Какая-то крохотная козявка может изменить поведение большого муравья… И он больше не бережет себя, не работает на пользу своим сородичам… он позабыл муравейник. Ради чего?
— Кто-то поселился у меня в голове, Элата, — сказал Фома, — и я вижу все не так, как раньше. Может быть, я тоже найду свою травинку, вскарабкаюсь на самый верх и там меня склюет птица?
— Ты пил молоко королевы. Кто знает, о Фома, может, именно ты видишь мир таким, какой он есть. И кто знает, быть может, этот муравей сейчас счастлив, как никогда не был.
— Я больше не человек? — осторожно спросил Фома. Он поглядел на свою руку. Рука была белой и поросшей короткими взрослыми волосками.
— Ты бард. Это больше, чем человек. Больше, чем фомор.
— Я — личинка, — сказал Фома, обхватив голову руками, — я никогда не стану по-настоящему взрослым.
Он встал и, пошатываясь, пошел к очагу. Одноглазый Балор, стоя на коленях, переворачивал на раскаленном камне розовую рыбу. При виде Фомы он поднял голову и улыбнулся:
— Ты был с дочерью-сестрой. А мы развлекаемся друг с другом. Кто из нас взрослый?
Фома пожал плечами и сел рядом с Балором, приняв у него кусок завернутой в листья рыбы.
— Вы не стареете, Балор? Я видел только молодых.
— Старейших мало. — Балор подул на пальцы. — Тот, кто не умирает в бою, становится старейшим.
— Тогда почему вы так стремитесь умереть?
— Умереть в бою почетно. Но у старейших своя честь. Они выше стыда.
— Что такое «молоко королевы»?
— Молоко королевы, — Балор в почтении приложил пальцы к губам, оттого ответ его прозвучал немного неразборчиво, — это молоко королевы. Что еще можно добавить к этим словам?
Фома так и не понял, имелось ли в виду действительно молоко королевы (доят они ее, что ли?) или это какая-то жидкость с чудесными свойствами, изменившая самую его суть. И где она, королева? Где они вообще прячут своих женщин? Изумрудные чертоги, подумал он, прохладные мраморные полы, бассейны с водяными лилиями, зелень, чернь и серебро… и женщины кэлпи, на светлой коже игра зеленоватого света, отчего кажется, они не ходят, а плывут в толще воды.
— У нее есть дочь?
— Нет.
— Но я видел ее. Она…
— У нее нет дочерей. Только дочери-сестры.
Фома ничего не понял и пожал плечами.
Подошел Элата, он нес на вытянутых руках что-то похожее на росчерк полета ласточки. На лицо легли параллельные тени.
— Это арфа Амаргена, — сказал Элата. — Теперь она твоя по праву.
— Арфа? — осторожно переспросил Фома. Он впервые видел арфу, хотя любительский духовой оркестр, игравший в парке по воскресеньям, слушал с удовольствием и даже пытался подпевать.
— Да. Амарген был бардом нашего гнезда. Он знал, что вы убьете его. Он первым понял, что вы убиваете бардов. И тогда он сложил песню. И спел ее нам. Он спел песню о людях. О белоруких. О железе, которое убивает нас, но если мы возьмем его себе, оно станет убивать их. О том, что, если мы хотим вернуть себе честь, надо быть хитрыми как выдры. Надо обратиться к нашим врагам. Надо искать барда среди них. Он спел это нам, а потом дочери-сестре… И она сказала: да. И мы стали учить ваш язык. Мы раздобыли ваши железки и научились ими пользоваться. Другие гнезда смеялись над нами, называли нас отступниками. Что говорят они теперь?
— Он спел вам это?
— Бард — тот, кто поет о новом. Пока он не споет, нового нет. Возьми арфу, бард.
— Но я не умею играть!
— Ты пил молоко королевы. Возьми арфу.
Фома протянул руку. Ладонь была шире и крупнее ладони Элаты. Арфа отозвалась тихим звоном, словно он провел пальцем по краю хрустального бокала. Фома пристроил ее у коленей, положил ладонь на струны, и арфа ответила вновь. Голос ее одновременно был как у женщины и как у птицы.
— Нет! — сказал Ингкел.
Арфа вздрогнула и смолкла.
— Эта белая личинка — бард? — Ингкел пренебрежительно сложил ладонь щепотью и дунул на нее в знак того, что Фома для него — просто мелкое ничтожество.
— Он пел, и мы бились честно, — сказал Элата.
— Ты принял за песню глупые вопли, Элата. Значит ли это, что ты сам глуп?
— Хочешь драться со мной? — спокойно спросил Элата.
— Да, — сказал Ингкел.
— Вы что, сошли с ума? — Балор прожевал кусок рыбы и теперь морщился, потому что поспешно проглоченная кость оцарапала ему горло. — Нас осталось мало, а вы, точно рыбы-собаки, кидаетесь друг на друга. Мы взяли барда для того, чтобы он собрал нас вместе, а не для того, чтобы он рассорил всех нас. Извинись, Ингкел. Извинись перед Элатой, а не то ты будешь драться со мной.
Драться с Балором было стыдно, потому что для этого требовалось мало мужества. Балор был одноглазый и часто пропускал удар слева.