Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— О Боже, нас убьет! — закричал он.
— Они перехватили торпеды, — сказал Хагбард. — Это дает нам шанс. Лазерная команда, попытайтесь пробить обшивку «Цвака».
Около пузыря появился Говард.
— Что с твоими? — спросил его Хагбард.
— Все четверо погибли, — ответил Говард. — Торпеды взорвались раньше, как ты и предсказывал.
Джордж выпрямился, радуясь, что Хагбард не обратил внимания на его дикий испуг, и сказал:
— Они погибли, спасая наши жизни. Я сожалею, что так случилось, Говард.
— Есть лазер, Хагбард,-сообщил голос. И добавил после паузы: — Кажется, цель поражена.
— Не нужно ни о чем жалеть, — отозвался Говард. — Мы не боимся смерти и не скорбим о ней. Особенно когда кто-то умирает ради общего блага. Смерть — это конец одной иллюзии и начало другой.
— Какой другой иллюзии? — спросил Джордж. — Когда ты умер, ты мертв, верно?
— Энергия не возникает и не исчезает, — сказал Хагбард. — Смерть как таковая — это иллюзия.
Эти люди рассуждали как дзэн-буддисты и кислотные мистики, знакомые Джорджа. «Если бы я мог относиться к этому так же, — думал Джордж, — я не был бы таким трусливым. Должно быть, Говард и Хагбард просветленные. Я должен стать просветленным. Больше так жить невыносимо». Но в любом случае, одной кислотой это не объяснишь. Джордж уже пробовал кислоту, и, хотя этот опыт был совершенно удивительным, он не привел к особому изменению в его поведении или взглядах. Хотя, конечно, если думать, что твои взгляды и поведение должны измениться, поневоле начинаешь подражать другим кислотникам.
— Попробую выяснить, что там с «Цваком», — сказал Говард и уплыл.
— Дельфины не боятся смерти, не избегают страданий, не испытывают внутренних конфликтов между велениями разума и сердца и не волнуются по поводу того, что чего-то не знают. Другими словами, они не считают, что знают разницу между добром и злом, и поэтому не считают себя грешниками. Понимаешь?
— В наше время очень мало людей, которые считают себя грешниками, — заметил Джордж. — Но все боятся смерти.
— Все люди считают себя грешниками. Пожалуй, это самый устойчивый, древний и универсальный человеческий комплекс. В сущности, практически невозможно о нем говорить так, чтобы не находить подтверждений. Даже сама фраза, которую я только что произнес, о том, что люди страдают универсальным комплексом, служит универсальным подтверждением того, что все люди -грешники, на каком бы языке они ни говорили. С этой точки зрения древнесемитские оппоненты иллюминатов, написавшие Книгу Бытия, абсолютно правы. Культурный кризис, побудивший классифицировать все человеческое поведение только по двум категориям — добра и зла, — как раз и спровоцировал возникновение этого комплекса, сопровождаемого страхом, ненавистью, виной, депрессией, всеми теми эмоциями, которые свойственны исключительно человеку. И, разумеется, подобная классификация является полной противоположностью творчества. Для творческого ума нет ни добра, ни зла. Каждое действие — это эксперимент, а каждый эксперимент расширяет границы нашего знания. Моралист судит о любом действии с точки зрения добра и зла, причем, заметь, заранее — не имея представления о том, к каким последствиям приведет это действие. Его суждение зависит только от нравственных качеств действующего. Люди, которые сожгли Джордано Бруно, знали, что творят добро, хотя в результате этого их действия мир потерял великого ученого.
— Если никогда не можешь быть уверен в том, правильно или неправильно ты действуешь, — сказал Джордж, — разве не становишься очень похож на Гамлета? — Сейчас он чувствовал себя намного лучше, уже не так боялся, хотя враг, весьма вероятно, был по-прежнему рядом и по-прежнему хотел его убить. Может быть, он получает даршану от Хагбарда?
— А что плохого в сходстве с Гамлетом? — сказал Хагбард. — Впрочем, ответ все равно «нет», потому что сомнения начинают одолевать только тогда, когда ты веришь в существование добра и зла и в то, что твое действие может быть правильным или неправильным, а ты точно не знаешь, каким именно. В этом и состояла трагедия Гамлета, если ты помнишь пьесу. Его совесть — вот что делало его нерешительным.
— Так что, ему следовало поубивать кучу людей в первом же акте?
Хагбард рассмеялся.
— Не обязательно. Возможно, ему стоило при первой возможности решительно прикончить своего дядюшку ради спасения жизней всех остальных персонажей. Или же он мог сказать: «Слушайте, а я действительно обязан мстить за смерть отца?» — и ничего не делать. Во всяком случае, он должен был взойти на трон. Если бы он просто дожидался благоприятного момента, всем было бы намного лучше, не было бы столько смертей, и норвежцы не завоевали бы датчан, как они это сделали в последней сцене последнего акта. Хотя, как норвежец, я вряд ли позавидовал бы триумфу Фортинбраса.
В этот момент возле пузыря снова появился Говард.
— «Цвак» отходит. Лазерный луч пробил внешнюю обшивку корпуса, им пришлось подняться выше, чтобы выйти из зоны досягаемости, и сейчас они движутся на юг, в сторону Африки.
Хагбард облегченно вздохнул.
— Это значит, что они отправляются к себе на базу. Они войдут в туннель в Персидском заливе, который приведет их в Валузию, гигантское и очень глубокое подземное море под Гималаями. Там расположена первая база, которую они построили. Они готовили ее еще до погружения Верхней Атлантиды. Эта база дьявольски хорошо защищена. Но в один прекрасный день мы туда прорвемся.
Не считая иллюминизации, больше всего Джо Малика смущал пенис Джона Диллинджера. Он знал, что слухи, ходившие по Смитсоновскому институту, верны. И хотя все случайные люди, звонившие по телефону, слышали категорическое «нет», для некоторых высокопоставленных правительственных чиновников делалось исключение из правил. Им показывали реликвию: все легендарные двадцать три дюйма в легендарной бутылке со спиртом. Но если Джон жив, это не его пенис, а если не его, то чей же?
— Фрэнка Салливана, — сказал Саймон, когда Джо наконец решился его спросить.
— И кто же такой был этот Фрэнк Салливан, черт побери, что у него такой член?
Но Саймон только ответил:
— Не знаю. Просто какой-то парень, очень похожий на Джона.
А еще Малика беспокоила Атлантида, которую он увидел впервые, когда Хагбард взял его на прогулку в «Лейфе Эриксоне». Это было слишком убедительно, слишком хорошо, чтобы быть правдой, особенно развалины таких городов, как Пеос, в чьей архитектуре явно прослеживались древнеегипетский и майянский стили.
— Еще с начала XX века наука, как летчик в тумане, ориентируется по приборам, — сказал он небрежно Хагбарду во время обратного путешествия в Нью-Йорк. (Это происходило в 1972 году, если верить его последним воспоминаниям. Осенью 1972 года, почти через два года после испытания АУМ в Чикаго.)