Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После этого полиция отпустила маму и семнадцать других женщин, и неприемники их тоже трогать не стали. Женщины тут же бросились назад в больницу, в палату интенсивной терапии. Там им сказали, что состояние настоящего молочника «стабильное», но никому из них пока не позволят его увидеть. «Извините, но вы не семья», – сказала больница, и очевидно, что «супруги по собственному желанию» в данном случае в расчет не принимаются. После этого некоторые супруги отправились домой, чтобы собрать подкрепление, обдумать планы и возможности. Вот тогда мама в темноте пришла домой и рассказала древнюю драму про себя, Пегги, настоящего молочника и всех других женщин; еще, конечно, она рассказала про эту другую проблему, проблему неправильного супруга, которая ни разу не упоминалась за всю ее супружескую жизнь с папой.
И вот, она была в моей комнате, почти две недели спустя со дня моего отравления, но до моего похода в кулинарный магазин. Она примерила мои туфли, на короткое время успокоилась, потому что увидела, что они ей подойдут. Но ее чувство незащищенности никуда не делось, и теперь ее заботила другая проблема. Оказалось, что это ее «корма», поскольку эта корма стала больше с тех пор, как она в последний раз смотрела на нее в полный рост. Последний раз был много лет назад. Сколько лет – она не хотела говорить. Но она посмотрела, сказала она, и увидела, что корма стала больше, и она знала это, сказала она, не только, глядя на себя в зеркало спереди и видя, что та ее часть стала больше, из чего вытекало, что ее зад стал значительно больше, к тому же она это знала, сказала она, потому что ей понемногу приходилось увеличивать размер платьев, а еще она знала это по своему опыту с тем креслом в нашей передней гостиной в тот раз. Вид у меня, наверное, был недоуменный, потому что она добавила: «Я говорю о прежних временах. Я больше на то кресло не сажусь, и причина, по которой не сажусь, – моя задница. Ты, наверное, думала…» – «Нет, ма, – сказала я, – я не думала… и какое кресло? Я не видела там никаких кресел». – «Видела-видела, – сказала она, – деревянное кресло с подлокотниками в передней гостиной, оно когда-то было одним из кресел твоей прапрабабушки Уинифред. Так вот, прежде я на нем сидела. Я садилась в него время от времени и либо вязала, либо говорила с Джейсон или с какой-нибудь другой из женщин, либо пила в нем чай в одиночестве или с тем, который настоящий молочник, – тут она посмотрела на меня, но я не сплоховала, – иногда я просто сидела, – сказала она, – и думала, или слушала радио, и все было прекрасно. Я просто сидела в кресле без всяких проблем, без всякого даже осознания, что вот я сижу в нем. Кресло и кресло, не стоящее того, чтобы о нем говорили как о причине душевных терзаний. Я опускалась в него, закончив дела, и вставала, когда было нужно. Все в порядке. Но не теперь, дочка. Теперь я испытываю мучительную умственную боль каждый раз, когда имею дело с этим креслом, потому что моя задница немного задевает за подлокотник с одной стороны, когда я сажусь в него или когда поднимаюсь, точно таким же образом моя задница может задевать подлокотник и с другой стороны. Эти подлокотники не способны формулировать мысли, – подчеркнула она. – Они прочно соединены с телом, потому что это цельное кресло, и конечно, кресло само по себе не могло стать меньше, а это значит, что моя задница стала больше, но она стала больше без параллельного приспособления к новому способу взаимодействия с мебелью, а вместо этого действует по старой памяти о тех днях, когда она была меньше». Я неуверенно открыла рот, чтобы сказать что-то… а может, чтобы он так и оставался открытым все время. «Но ты пойми, дочка, – продолжила мама, – я не говорю, что моя задница не может теперь уместиться в этом кресле, потому что кресло стало слишком мало для нее. Я все еще влезаю в него. Просто моя задница занимает теперь на некоторое количество дюймов – или долей дюйма – больше места, к чему она так и не приспособилась и чего в прошлые времена не было».
Я, конечно, понимала, к чему она клонит, хотя и не знала, как на это реагировать. Мне это представлялось чувствительным, мучительным, микроскопическим отражением взглядов мамы применительно к росту ее задницы, без всяких резкостей, или грубостей, или глупостей, или намеков на требования поп-культуры. Поэтому мой ответ должен был соответствовать ее словам, быть похожим по тональности и взвешенности, чтобы признать и уважить ее возраст, даже ее оригинальность в глубинном описании состояния ее задницы относительно кресла, о котором она говорила. Еще я, конечно, понимала, что мама, ввиду того преображения, которое она претерпевает в связи с отношениями между ней и настоящим молочником и соперничества между ней и экс-благочестивыми женщинами в отношении настоящего молочника, с ее описанием во всех подробностях истории с креслом, возможно, впадает в депрессию. Что касается кресла, то мелкие сестры помешали мне ответить, они позвали меня снизу. В начале этого разговора они выбежали из спальни и понеслись в гостиную внизу, чтобы вытащить оное кресло в коридор. «Средняя сестра! Средняя сестра!» – кричали они, и мы с мамой вышли на площадку и посмотрели над перилами вниз в коридор. Это было то самое старое кресло из передней гостиной, старомодное, с высокой спинкой, с подлокотниками, которые выглядели довольно безобидно, но с точки зрения умственных терзаний вовсе не были такими уж безобидными. «Вот оно, средняя сестра! Кресло! Это – то самое кресло!» – кричали мелкие, а мама, отведя глаза и приложив к ним ладонь, воскликнула: «Нет-нет, не напоминайте мне! Уберите его от меня, маленькие дочки». И они потащили, потянули, поволочили оскорбительное кресло прапрабабушки Уинифред в переднюю гостиную, после чего бросились наверх, и мы продолжили.
Потом мы перешли к ее лицу. Оно «ухудшилось», сказала она. Появились складки, возрастные пятна и морщинки. «Вот здесь» – она подошла поближе ко мне, чтобы я обратила внимание на конкретную морщинку. Я обратила. Это была морщинка. Среди прочих. В верхней части щеки. На ее лице. «Сначала появилась эта, – сказала она. – Она была незначительной, почти незаметной, и мне пришлось сильно напрячь глаза однажды, чтобы разглядеть ее в общественном туалете в городе недалеко от муниципалитета, мне тогда было немного за тридцать. Я понимала, что это означает, но после первоначальной вспышки тревоги забыла о ней, дочка, потому что, понимаешь, с этим я ничего не могла поделать, а впереди еще были годы и годы». Потом мы перешли к ее бедрам. «Они умерли, – сказала она. – Ощущение такое, что они умерли. И по виду словно умерли. И так до сего дня, прежней пружинистости в них нет». Потом последовали бугорки на коленях, хруст в коленях, располневшая талия, корма, которая тоже ухудшилась, помимо того что набрала несколько дюймов или долей дюйма. Поясничная осанка, сказала она потом, из-за того что часто приходится наклоняться, стала совсем не той поясничной осанкой, что была в прежние деньки. «Я прежде двигалась, как газель, как твоя третья сестра. У меня даже есть мои фотографии, на которых я – газель. И вот это. Ты видишь это? Вот эту красную отметину здесь? Видишь? Прежде она была здесь, а еще раньше ее вообще не было». Мелкие сестры прошептали, что мама вот уже несколько часов в таком состоянии, и они беспокоятся за нее. Они хотели, чтобы я сказала, что с ней случилось, и вылечила ее, сделала что-нибудь, и я несколько раз пыталась вмешаться, хотя и безуспешно. Я попыталась разубедить маму, потому что я заметила, даже если это и прошло мимо нее, что побочный эффект ранения настоящего молочника, которое все же не стало роковым, состоял в том, что мама словно скинула годы с плеч, хотя при этом, казалось, утратила и немалую долю своей уверенности; она вновь стала юной, но при этом отчасти лишилась веры в то, что у нее есть все шансы против этих экс-благочестивых женщин, которые тоже, казалось, сбросили годы с плеч, но при этом, столь же естественно, и у них появились проблемы с самооценкой. Но мама не позволяла утешить себя. Чем бы я ни пыталась увещевать ее, она отвечала беспрестанными «да, но». Эти «да, но», в конечном счете, выпрыгивали из нее, когда я даже не успевала закончить первую фразу первого увещевания, и теперь она говорила о подмышках, руках, дрожи в предплечьях, в верхней части плеча у сустава, чего не должно быть у женщины ее возраста, потому что это ведет к мучительной смерти. Потом увеличенное расстояние между зубами, усиливающаяся вялость груди, щелканье суставов, боли в костях, лязг в пищеварительной системе, проблемы с кишечником, туман перед глазами, а кроме того, глаза у нее становятся похожими на глаза маленьких старушек, глаза, какие всегда у маленьких старушек. И еще волосы у нее начали седеть, сказала она, и к тому же расти на теле, в особенности – тут она перешла на шепот – мужские волосы на лице. «Я могу продолжать и продолжать», – сказала она. И продолжила. Она говорила о том, что я бы в жизни не поверила, что у нее появилась неуверенность в таких вещах, о которых до недавнего времени и с учетом ее возраста она и думать не должна была, не говоря уже о том, чтобы тревожиться. Потом опять разговор пошел о том, что она чувствует себя моложе, хотя и не верит, что становится моложе. Так что, я думаю, что в этой ситуации шиворот-навыворот, которая случается в жизни, не было никакого противоречия в том, что страхи старения одолевают ее в ее новом психологическом шестнадцатилетнем возрасте. И в этот момент и словно для того, чтобы дать мне знать, что если я думала, что до этого момента была свидетелем полного поражения и уныния, последовало то, что и было полным поражением и унынием. Посмотрев еще раз в зеркало, на сей раз потому, что она была уверена, что потеряла в росте, потому что сокращаются кости, она испустила самый громкий за все это время вздох. Он предназначался в большей степени ей самой, чем мне или мелким сестрам. Она сказала: «И какой смысл? Ничто из этого уже все равно не имеет значения теперь, когда нужно думать об этой бедняжке, матери четырех мертвых мальчиков и несчастной мертвой девочки, а еще вдове несчастного мертвого мужа». Тут она перешла к матери ядерного мальчика.