Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И катилась уже по рядам перекличка: «присутствует», «есть такой», «я, я, я…», знакомой дорожкой качнулась и пошла печатать шаг отрядная колонна, и так же он, как все, размеренно помахивал руками, убираясь долой с этих знающих все про него и скучающих глазок, которые и крючками нельзя назвать, настолько они были усталыми, беззлобными, настолько не хотели никого вскрывать и расковыривать, с такой его готовностью, Валерку, отпустили в течение отрядной общей жизни, но от того еще вернее чуял Чугуев на себе неясное значение этого вот взгляда. И это ощущение — что отмечен — не кончалось, хотя за ним никто в барак не приходил, ни в первую неделю, ни потом, вообще их запаяли наглухо в бараке, и жизнь пошла, как в трюме, как в вагоне для крупного рогатого скота.
Воцарилась литая неподвижность на зоне, молчание снаружи, а внутри — шепотки непрерывные, шорох: меж собой сговаривались все, что и как говорить, как начнет их выдергивать по одиночке на допросы следак, и поврозь их опутывать, и прихлопывать каждого на нестыковках, и Валерка с Кирюшей шептались, как им надо иконы мочить: «сразу, сразу на кран мы, схлопотали вот пару тумаков по башке, и туда, и уже ничего с верхотуры не видели». Ну и слухи, конечно, текли, закипали, пузырились: что хозяина нового в зону поставили, Жбанова, и главопера нового — Хлябина. И уже посинели, пожелтели на мордах, на избитых телах синяки — впрочем, все эти метки-побои в санчасти были сняты со всех и подробнейшим образом в личной карте описаны, и костяшки разбитые на руках тех, кто очень старался в побоище, — тоже. И Валеркины, сбитые о кочаны — обо всем говорящие — тоже, так что уж не отбрешешься, что не бил никого, только падал. Надо было, что ль, бошку ему подставлять, дать себя исчеврачить как следует, чтоб сейчас предъявить в оправдание себе канительные ребра и скворечник раскоканный. Вон Кирюшу ожбанили как — любо-дорого, сразу видно, страдалец невинный.
И на третью только неделю стали их к следаку из отряда выдергивать, и опять за Валеркой долго не шли, и вот это как раз и тревожило — что его неправдиво среди прочих забыли — напоследок как будто с какой-то потаенной меткой оставили. Алимушкин сходил — вернулся сам не свой: как будто под водой его там продержали, макнув башкой в чан, милицейские руки; упрятал вовнутрь глаза и молчит. Валерка не стерпел: «Да что такое, что? Чего тебе следак?». — «Да то же, что и всем, — что видел, чего слышал. Ну, я ему сказал. Мне дали — я ослеп. Кулак перед своим вот носом и увидел». И лыбится щербато: мол, все, как договаривались, но только вот глаза — соскальзывают сразу, пытающего взгляда Валерки не стерпев. «А смотришь как-то так вот. Чего недоговариваешь?» — «Чего же я такого… Что-то плохо мне просто, Валерка. Как тогда при тебе отпинали, так мутит что-то все и мутит. Котелок, видно, гады, встряхнули мне здорово».
Наконец и Валерку после всех к прокурору погнали. Молодым оказался да ранним допрашник, только-только в коробке со склада на зону к ним присланный, с бодро-розовым гладким лицом и майорскими новыми, как бы жмущими, не потерявшими изначально волшебную тяжесть погонами, башковитый, нахрапистый, цепкий, раскусивший уже сладость власти и четко нацеленный на то, чтоб к своим звездочкам новые поскорее добавить. «Вы же крепкий, физически сильный мужчина, Чугуев, — из себя выпускал он с медовой тягучестью. — Вот про вас тут написано: „пользуется уважением других заключенных“. Неформальный вы лидер, выходит, Чугуев, и хотите сказать, что все это движение в зоне без вас обошлось. Хата с краю? И голову вы как страус в песок? Не похоже на правду, Чугуев. Хорошо, допускаю, боялись, отказались участвовать, ну а в сам день разборки? В арматурном вас не было, все говорят. Но вот тут у меня показания отрядника Смагина… — краснобирочной гниды! подлизы прожженного, кто всегда человека впрудить пионерски готов, сука, Павлик Морозов, как еще красный галстук за такое сучку не нарезали! — Молотил кулаками в толпе. Бросил через плечо Нуралиева. Скончавшегося в результате драки заключенного Азиса Нуралиева. Ну и что вы мне скажете? Было, Чугуев? А когда вы тогда человека убили… да я все понимаю!.. но все же: вот когда вы тогда, то вы чем человека ударили? Тоже голой рукой?» Без ножа вот Чугуева этим вопросом, и расчет, что проткнет до пробоя, до крика: «Так железкой его, Нуралийку, железкой!» — и тогда уже следующий сразу, в пробитую дырку, вопрос: «А откуда вы знаете, что железкой, Чугуев?» На такого червя пусть глотариков ловит, а Чугуев был травленый зэк, наблатыканный.
Но тянулся, тянулся этот медленный, вманчивый спрос, с подковыркой вопросцы, и в другой раз, и в третий вызывал его этот к себе, и вот тут-то он и появился — вот тот самый скучающий, простоватый, пустой мужичок с ширпотребным скуластым лицом и спокойными, ровными, дальнозорко все знавшими глазками — заскочил, проходной будто комнатой пробегая куда-то к себе, и присел на минуточку на подлокотник, с уважительножадным вниманием прислушиваясь к молодому, как к старшему, и вот это был новый главный опер Ишима по фамилии Хлябин. Посидел так немного, на Валерку украдкой поглядывая со значением: вижу, как тошно тебе, вдруг с каким-то повинным страдальческим вздохом качнулся и, пригнувшись с почтительной осторожностью к гостю, загундел что-то в нос и на ухо невнятное, не губами, не горлом — нутряным голоском, предназначенным для обнаженных и теплых «тыр-пыр» со своими, и Чугуев, напрягшись, ухватывал только обрывки: не того, не того ты копаешь… Ну мента он, мента, за мента тут сидит и как раз вот поэтому тише травы: только дунь на него — и прогнется… И, оторвавшись вдруг от прокурора и загнав в Валерку отбраковывающий взгляд, проныл сквозь зубы так, как будто выдавил Чугуева из памяти своей бесповоротно: «Да иди ты отсюда, вали!» — приподнялась, как будто вздернутая краном, и начала отваливаться с груди Чугуева плита, и не поверил неправдивой этой легкости и окончательности своего освобождения: померещилось что-то затаенно недоброе в этой хлябинской легкой, ни за что справедливости. Непростой куманек им достался вместо старого, ох непростой. И, вернувшись в отряд, не обмяк, не одыбал в промывшемся, подымающем душу, как парус, очистительном воздухе, и все ждал, что вернутся за ним, что на этот раз Хлябин его к себе дернет, но один к одному незначительно, пусто ложились обычные дни, и уже стали их выводить на работу — восстанавливать все, что на промке порушили. Первым делом, конечно, на запретку погнали — чтобы сами себе городили по периметру новый забор: там уже громоздились рулоны колючки и рабицы и бульдозер с урчанием бодал престарелые бревна-столбы — те надсадно скрипели, натянув проржавевшие струны до звона, и кололись и лопались с пушечным грохотом.
Зачастили на зону комиссии — «по правам человека», по «качеству жизни», и повсюду затеялось на жилухе строительство, и зарьялись козлы с мужиками, обнимаясь с мешками сыпучего мусора и качаясь под тяжестью кладочных смесей, сокрушая асфальт и буравя бетон, подновляя бордюры, насаждая шеренги из молоденьких елочек и прутков тополей, и Чугуев работал уже с наслаждением, то шпуря престарелый, матерый, то взбивая вибратором новый бетон, с прежним остервенелым, не слабеющим рвением вклещившись в машинку и боясь хоть на дление краткое разлучиться опять с булавой, перфоратором — перестать быть стальным, механически точным куском, безымянной, затерянной единицей рабсилы: вот пока он сжимает рукоятку и хобот, его как бы нет, никому он не виден и не нужен, прозрачный.