Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Значит нужно успеть.
— Ты это о чём?
— О своём.
Стюжень какое-то время молча смотрел на Безрода, потом согласно кивнул.
— Правильно несёшь, босяк. Нужно успеть. И давай-ка сюда рожу, замотаем. Граница с млечами недалеко, выезжаем на тракт, и пугливые обмороки на дороге — последнее, что нам нужно.
Мор изменил мир. Деревни и селения, города и городки. Не стало прежнего беззаботного раздолбайства на воротах, когда стражник на что-то прикрывал глаза, на что-то глядел в оба глаза, но при том медяк-другой совершенно случайно закатывался ему в мошну. В прошлом осталось то странное чувство, когда стоя перед въездными воротами небольшого городка, трудно было отделаться от сомнений, то ли в махонький городок въезжаешь, то ли в большое селение — грязь на улице одинакова что там, что там, и вся-то разница в стене да воротах. Теперь сделалось яснее ясного: ты перед городскими воротами, которые могут ощетиниться копьями, если что-то покажется подозрительным привратной страже с несонными, колючими глазами. Ворота могут даже захлопнуться перед самым носом, и неприступная для тебя пахаря-торговца-рукодела окружная стена согласится укрыть лишь тенью, причём только снаружи, но никак не собою изнутри в случае опасности.
— А что у него под повязкой?
— Лихие подрезали. Опасно тут у вас.
— Тут ты прав, старик, — кривоногий, кривобокий стражник вразвалочку обошёл Безрода на Теньке. — Опасно стало. Ходят-бродят всякие. Давеча вот моровой хотел проскочить. У него под тряпками язвы со сливу, а он раненым прикидывается, в город ломится.
Стюжень поманил стражника пальцем, и едва тот опасливо подошёл, кивнул на сапог Сивого.
— Моровой в седле день не продержится.
Кривобокий хмыкнул, большим пальцем в рукавице провёл по пыльному сапогу Безрода. В закатном солнце от подъема к мыску убежала тонкая, волнистая синяя змейка.
— Мор — страшная штука, — кивнул кривоногий. — Злой наговор — жуткая вещь. А уж моровой под злым наговором…
Закатил глаза, многозначительно покачал головой, мол, додумывай сам. Верховный усмехнулся.
— Выходит, не убедил. Так и быть, но только сам. Сам!
— Что сам? — высокий лоб кривобокого да кривоногого расчертили три глубокие морщины.
— Проверяй сам, — Стюжень кивнул на Безрода. — Кровка подсохла, повязка присохла, давай, отдирай. Но предупреждаю, парень он горячий, а на суде покажу, что ты взялся раненного терзать.
— На каком суде?
— На том самом. Дети есть?
— У кого?
— У тебя.
— Двое, — кривоногий переглянулся с остальными стражниками, взиравшими на действо у ворот так же недоумённо.
— Ну, два-то рубля у нас всяко найдутся, — Стюжень махнул рукой и расхохотался.
— Какие два рубля?
— Которые за тебя битого назначат.
Сивый перегнулся в седле, подставил лицо, и когда стражник опасливо сделал шаг навстречу, отчётливо буркнул:
— Боком давно крив?
— Что?
— Спрашиваю, давно тебя скривило? Могу поправить.
— Поправишь?
— Вдарю в обраточку. Повернись-ка другим боком. Только резко холстину не дери. Перестараешься, боюсь, прибью сгоряча.
— Нас вообще-то шестеро на воротах, — кривой кивнул за спину, постарался приосаниться.
— Не поспеете, — Безрод с ухмылкой помотал головой, скорее стрелы разогнал воздух перед лицом стражника, да не одной рукой — двумя и показал глазами. — Дай лапу.
Кривой, косясь на товарищей, медленно вытянул руку. Сивый бережно, ровно золотой песок, стряхнул на холщовую рукавицу по мухе из полусомкнутых кулаков. Лёжа на спинках, жужжалки вяло теребили лапками.
— Так бы сразу и сказали, что пострадали на княжеской службе! — кривобокий с облегчением развел руками, отступил в сторону. — Проезжай, не задерживай! За вами уж очередь выросла!
— Мы не могли сразу, — Стюжень скривился, виновато подмигнул, — У нас языки не тем концом подвешены.
— Ну вот, она млечская сторона, красивый город Порубь. Где искать нашего красавца, знаешь?
— Там, — Безрод махнул вперёд, в сторону восточной границы.
— Солнце садится, пора вставать на ночь, — Стюжень остановил коня, едва прошли городские ворота — мало не скатился наземь, с наслаждением потянулся, подперев поясницу. — Я уже старенький, мне отдых нужен. Мослы скрипят, ворон пугают.
Сивый молча смотрел на старика.
— Чего уставился?
— Соображаю.
— Что?
— Как выйдет красивее: «Он белкой вспорхнул на сосну», или «Гибкой куницей взобрался по стволу»?
— Красивее выйдет: «Промолчи, за умного сойдёшь».
Безрод развел руками.
— Душишь песню.
Старик таращился на Сивого с нескрываемым изумлением. Этот остряк точно он? Тот молчун, из которого ещё недавно слово тяжеловозом тянули, хотя… Остряком он был всегда. Одно то, как Отваду женил: бояре кругами ходили, зубами клацали, а этот рраз… и на тебе, смейся, город, не захлебнись. А уж памятуя, что громче всех смеётся последний, сколько раз Безрод смеялся громче всех, даром что в полновесную улыбку губы не тянутся?
— Глянь-ка острым глазом, то — не постоялый ли двор?
— Вроде он.
— Ходу. Нам бы выспаться. Прошлая ночь выдалась муторной. Хотя, кому-то пришлось ещё хуже. Боюсь, те трое, что жить остались, пожалеют. Пахарь Нахолмянский нынче зол.
В едальной сидел всякий люд и среди прочих ватага оттниров, человек десять за столами, да и столы-то примечательные — ешь, пей, бей посуду, да только не опрокинешь. Несколько досок сбиты в длинный щит, привязаны к потолку длинными, трехсоставными коленчатыми цепами, вроде пахарских. Колена толстенные, едва пальцами обхватишь, зато спьяну не сломаешь и разрубишь не враз. Городишко приморский, мореходов в любой день — как солёной рыбы в бочке, они и есть: свои, бояны, оттниры, полуденники, все гудят, друг на друга поглядывают, оценивают. Оттниры к чему-то готовились, сгрудились, перешептываются, косят в дальний угол, где вольготно разместились полуденники, а те смотрели кругом с чувством нескрываемого превосходства. Стюжень и Безрод, войдя переглянулись.
— Кажется, что-то пропустили, — старик улыбнулся.
— Вон гусляр отдувается, брагу хлещет. Видно, дал жару, — Сивый кивнул на один из столов, где сидели полуденники, как всегда в чёрном, ровно стая воронов.
Кто-то из чёрных мореходов жадно сушил расписной кувшин, в другой руке держа полуденные гусли.
— Иные мечами машутся, — верховный усмехнулся, многозначительно покосился на Безрода, — иные струнами бьются.
— Лишь бы не поснимали и душить не начали дружку друг, — Сивый хмыкнул. — Иные, страшно сказать, струны к палке прилаживают! Лук называется!
— Ты гляди, что в мире делается! — старик, сомкнув брови, покачал головой.
Рыжий, жилистый готбирн, хищно прикусывая ус и с вызовом поглядывая на полуденников, настраивал гусли: там подкрутит, здесь ослабит, время от времени щипал струны и, закатив глаза, слушал. Наконец кивнул, готово.
— Давно бьются? — спросил Стюжень хозяина, едва тот отвел боянов в уголок.
— Пятый день, — толстяк лучился довольством, ровно пирог маслом. — Одни уходят, приходят другие, друг дружку следующим передают, ровно наследство. Кто начал уже и не помню. А чего, гусли есть в каждой ватаге!
— Пятый день? — переспросил Безрод, переглядываясь с верховным.
— Ага. Приходят, затравливаются, горланят песни, какие знают, уходят.
— А за что бьются-то? Что победителю?
— Так ведь нет победителя, — хозяин самолично разлил брагу по чашам, — битва гусляров не окончена, поединщики всё время добавляются. Но время от времени, если какая песня люду нравится, гусляр самолично лезет под потолок и ножом царапает название.
Показал пальцем под самый потолок едальной, где на стене над самым очагом одно пониже другого свежим резом белели три названия: первое писано по-хизански, другое по-млечски, третье по-боянски.
— А что оттниры? Не нравится люду?
— А чему там нравиться? — хозяин презрительно скривился. — Каркают, ровно вороны, ухо не цепляет никак.
Готбирн поднялся с лавки, оглядел едальную, в каждый угол сделал знак: «Дай тишину». Постепенно гул