Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Да кто такой этот Майкл? Никто. Хер с горы. Он и шести месяцев не продержится. Не факт даже, что он не завалит консерваторов на всеобщих выборах. А вы уже вошли в историю, с вами никому не тягаться…»
Снаружи началась возня — дверьто открывали, то закрывали, очень настойчиво — явно указывая мне на то, что аудиенция окончена.
«Алан, очень мило с вашей стороны было зайти ко мне…»
Миссис Тэтчер конструирует — неуклюже, с нарочитыми ретардациями — комическую интелюдию, в ходе которой ее героиня демонстрирует подобающую государственному деятелю степенность. Кларк — живо, в два мазка — набрасывает трагичный эпизод, где предстает человеком, которому главное — сказать правду, а дальше хоть трава не расти. Трудно не предпочесть кларковскую версию, даже если он нарочно рисуется перед читателями. (Видите — такой уж я удалец, не боюсь сказать «хер с горы» перед Мэгги.) Будущим историкам никуда не деться от мемуаров Тэтчер — равно как и тем, кто жил под ее сапогом столь долго, не отделаться от ощущения ее мрачного и угнетающего присутствия. Когда бы Троллоп занимал в ее мире чуть больше места, возможно, она слышала бы о его романе «Знал, что был прав» и, может статься, окрестила бы свои «Годы на Даунинг-стрит» так, как — и никак иначе — они и должны были бы называться: «Знала, что права».
Ноябрь 1993
Это самый диковинный театр из всех, какие только бывают: аскетичный, минималистский, пост-Беккетовский. Двое в элегантных костюмах напряженно всматриваются в маленький столик, над которым нависает стильный серо-бежевый экран. Первый — долговязый, нескладный, мертвенно-бледный, в очках — занимает пурпурное, с высокой спинкой и массивными подлокотниками клубное кресло. Второй — пониже, помельче и посмуглее — притулился на странной конструкции, дизайн которой можно было бы квалифицировать как московский баухаус: низкая спинка, обтянутая черной кожей, хромированные корпус и ножки. Оба вцепились в свои кресла руками и ногами. Костюмы, слава богу, они меняют, а еще каждое утро, по очереди, пересаживаются с одной стороны стола на другую; но кресла свои они всегда таскают с собой.
Единственные прочие видимые персонажи — пара пожилых джентльменов, которые наблюдают за своими младшими коллегами, расположившись на заднем плане и словно воплощая некий второстепенный зеркальный сюжет. Ни один из четверых не разговаривает; тем не менее в ушах театралов звучат диалоги. Закупоренная в застекленной кабинке, высоко наверху, на уровне второго балкона, невидимая третья пара актеров пытается разгадать мысли персонажей на сцене. Эта заполняющая наушники какофония из рискованных предположений и азартных прогнозов — самое интересное в этом театре: поскольку на сцене либо не происходит ровным счетом ничего, либо повторяется одно и то же. Изредка оба исполнителя главных ролей делают легкие движения руками, после чего немедленно принимаются что-то карябать в своих книжечках. Из прочего в этих четырех-шестичасовых дневных спектаклях есть только входы и выходы: один персонаж внезапно вскакивает, будто его оскорбили, и уходит в левую кулису — нескладный, ковыляя на цыпочках, мелкий — суетливо семеня. Иногда, набравшись духу, они могут покинуть сцену одновременно. Но лишенные телесной оболочки голоса никуда не денутся из уха и продолжат оценивать, теоретизировать, фантазировать — озабоченные, самоуверенные, ликующие, поникшие.
Скептики утверждают, что наблюдать за шахматным матчем — развлечение того же рода, что смотреть, как сохнет краска на картине. Ультраскептики отвечают: по отношению к живописи сравнение несправедливо. Однако ж в течение трех месяцев самые дешевые места в Театре Савой были, судя по всему, самыми дорогими дешевыми местами во всех лондонских театрах. Чтобы посмотреть на Чемпионат мира по Шахматам, организованный The Times, из партера, нужно было выложить двадцать фунтов, £35 — с балкона, £55 — из бельэтажа. Со стороны газеты The Times попытка компенсировать некоторую часть своих вложений, оцениваемых в £4–5 миллиона, была обусловлена не только жадностью или безрассудностью — тут было и искреннее предвкушение интереса отечественной публики. Впервые в современной истории чемпионата — ведущего свою летопись от состоявшегося в 1886 году матча между Стейницем и Цукертортом — в качестве претендента на титул возник британец. Найджел Шорт также был первым представителем Западного мира, прорвавшимся в финал соревнования — после Бобби Фишера в 1972-м. А чтобы найти другого представителя Запада, до Фишера, нужно было вернуться аж в 1937 год — к голландцу Максу Эйве; тогда как в пост-фишеровскую эпоху единственный способ проникнуть на какой-либо из следующих семи матчей за звание чемпиона мира состоял в том, чтобы быть русским с фамилией, начинающейся на «К»: Карпов, Корчной, Каспаров. И вот наконец в эту компанию затесался свой парень, за которого надо было как следует поболеть — потому как в этой паре он был явным аутсайдером. Эксперты в один голос твердят, что Каспаров — сильнейший игрок в истории шахмат; Шорта и в первую десятку никто не ставил. О том, что за работенка ему предстояла, можно было судить по тому факту, что даже один из каспаровских секундантов, грузинский гроссмейстер Зураб Азмаипарашвили, в мировой квалификации котировался выше англичанина.
Гарри Каспаров был настоящей звездой — или производил такое впечатление. Это был чемпион-чемпионыч — динамичный, агрессивный, капризный; он часто позировал перед камерами тягающим гири, колотящим грушу, гоняющим мяч или плавающим в своем «хорватском островном пристанище». Он был символом новой России — родом из «раздираемого войной Баку», приятель Горбачева, а потом и Ельцина; умел подать себя и носил эффектное, пусть и неоригинальное прозвище Газза[155]. Насчет подать себя Найджел Шорт был более тяжелым случаем, поскольку, как и многие шахматные корифеи, единственное, чем он по большей части занимался все свои двадцать восемь лет, была игра в шахматы. В общем и целом про него были известно всего две вещи: что одно время он выступал в подростковой рок-группе «Приспичило!» (первоначально именовавшейся «Упор тазом») и что в сейчас он женат на гречанке на семь лет старше себя, которая практикует театральную терапию. Нуда «шахматная биография» — это ведь, как съязвил однажды Трюффо про словосочетание «британский фильм», — противоречие в терминах. Шахматы, как всем известно, — деятельность, не имеющая никакого отношения ко всей прочей жизни: отсюда и берется их мимозная интеллектуальность. Теоретически биография связывает частную жизнь с общественной таким образом, что первая подсвечивает вторую. Но в шахматах такая связь, или редукция, невозможна. Предпочитаетли гроссмейстер X французскую защиту потому, что его мать бросила его отца, когда он был еще маленьким ребенком? Ведет ли ночное недержание мочи к Грюнфельду[156]? И так далее. Фрейдисты могут рассматривать шахматы как эдипальную деятельность: конечная цель здесь — убить короля, а сексуально-привлекательная королева выполняет доминирующую функцию. Но притянутые за уши параллели между поведением игрока на доске и за ее пределами дают столько же опровержений, сколько доказательств этой психологии.