Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Пустое! – перебил царевич. – Николи из-за меня батюшка с цесарем войны не начнет.
– Я чаю, войны не будет, – согласился Толстой. – Да цесарь и без войны тебя выдаст. Никакой ему пользы нет, но больше есть трудность, что ты в его области пребываешь. А свое обещание тебе он уже исполнил, протектовал, доколе батюшка изволил простить, а ныне, как простил, то уже повинности цесаревой нет, чтобы против всех прав удерживать тебя и войну с цесарем чинить, будучи и кроме того в войне с двух сторон, с турками да гишпанцами: и тебе, чай, ведомо, что флот гишпанский стоит ныне между Неаполем и Сардинией и намерен атаковать Неаполь, понеже тутошняя шляхта сделала комплот[38]и желает быть лучше под властью гишпанскою, нежели цесарскою. Не веришь мне, так спроси вице-роя: он получил от цесаря письмо саморучное, дабы всеми мерами склонил тебя ехать к батюшке, а по последней мере, куды ни есть, только бы из его области выехал. А когда добром не выдадут, то государь намерен тебя доставать и оружием; конечно, для сего и войска свои в Польше держит, чтобы их вскоре поставить на квартиры зимовые в Слезию, а оттуда недалече и до владений цесарских...
Толстой заглянул ему в глаза еще ласковее и тихонько дотронулся до руки его:
– Государь-царевич, батюшка, послушай-ка увещания родительского, возвратись к отцу! «Мы, – говорит царь, слова его величества подлинные, – простим и примем его паки в милость нашу, и обещаем содержать отечески во всякой свободе и довольстве, без всякого гнева и принуждения».
Царевич молчал.
– Буде же, говорит, к тому весьма не склонится, – продолжал Толстой с тяжелым вздохом, – объявить ему именем нашим, что мы, за такое преслушание предав его клятве отеческой и церковной, объявим во все государство наше изменником; пусть-де рассудит, какой ему будет живот? Не думал бы, что может быть безопасен: разве вечно в заключении и за крепким караулом. И так душе своей в будущем, а телу и в сем еще веке мучение заслужит. Мы же искать не оставим всех способов к наказанию непокорства его; даже вооруженною рукою цесаря к выдаче его принудим. Пусть рассудит, что из того последует.
Толстой умолк, ожидая ответа, но царевич тоже молчал. Наконец поднял глаза и посмотрел на Толстого пристально.
– А сколько тебе лет, Петр Андреич?
– Не при дамах будь сказано, за семьдесят перевалило, – ответил старик с любезною улыбкою.
– А кажись, по Писанию-то, семьдесят – предел жизни человеческой. Как же ты, Петр Андреич, одной ногой во гробе стоя, за этакое дело взялся? А я-то еще думал, что ты любишь меня…
– И люблю, родимый, видит Бог, люблю! Ей, до последнего издыхания служить тебе рад. Одно только в мыслях имею – помирить тебя с батюшкой. Дело святое: блаженны-де, сказано, миротворцы…
– Полно-ка врать, старик! Аль, думаешь, не знаю, зачем вы сюда с Румянцевым присланы? На него, разбойника, дивить нечего. А ты, ты, Андреич!.. На будущего царя и самодержца руку поднял! Убийцы, убийцы вы оба! Зарезать меня батюшкой присланы!..
Толстой в ужасе всплеснул руками.
– Бог тебе судья, царевич!..
Такая искренность была в лице его и в голосе, что, как ни знал его царевич, все-таки подумал: не ошибся ли, не обидел ли старика напрасно? Но тотчас рассмеялся – даже злоба прошла: в этой лжи было что-то простодушное, невинное, почти пленительное, как в лукавстве женщин и в игре великих актеров.
– Ну и хитер же ты, Петр Андреич! А только никакою, брат, хитростью в волчью пасть овцу не заманишь.
– Это отца-то волком разумеешь?
– Волк не волк, а попадись я ему – и костей моих не останется! Да что мы друг друга морочим? Ты и сам, чай, знаешь…
– Алексей Петрович, ах, Алексей Петрович, батюшка! Когда моим словам не веришь, так ведь вот же в письме собственной его величества рукой написано: «...обещаю Богом и судом его». Слышишь, Богом заклинается! Ужли же царь клятву преступит перед всею Европою?..
– Что ему клятвы? – перебил царевич. – Коли сам не разрешит, так Федоска. За архиереями дело не станет. Разрешат соборне. На то самодержец российский! Два человека на свете как Боги – царь Московский да Папа Римский: что хотят, то и делают… Нет, Андреич, даром слов не трать. Живым не дамся!
Император Петр I. Гравюра Я. Хубракена
Царевич Алексей Петрович Художник И.-Г. Таннауэр (1710-е годы)
А. Д. Меншиков. Гравюра Н. Иванова по рис. Я. Аргунова (XVIII век)
П. А. Толстой. Неизвестный художник
Толстой вынул из кармана золотую табакерку с пастушком, который развязывает пояс у спящей пастушки, не торопясь, привычным движением пальцев размял понюшку, склонил голову на грудь и произнес, как будто про себя, в глубоком раздумье:
– Ну, видно, быть так. Делай как знаешь. Меня, старика, не послушал, может быть, отца послушаешь. Он и сам, чай, скоро будет здесь...
– Где здесь?.. Что ты врешь, старик? – произнес царевич, бледнея, и оглянулся на страшную дверь.
Толстой, по-прежнему не торопясь, засунул понюшку сначала в одну ноздрю, потом в другую, затянулся, стряхнул платком табачную пыль с кружева на груди и произнес:
– Хотя объявлять не велено, да уж, видно, все равно, проговорился. Получил я намедни от царского величества письмо саморучное, что изволит немедленно ехать в Италию. А когда приедет сам, кто может возбранить отцу с тобою видеться? Не мысли, что сему нельзя сделаться, понеже ни малой в том дификульты[39]нет, кроме токмо изволения царского величества. А то тебе и самому известно, что государь давно в Италию ехать намерен, ныне же наипаче для сего случая всемерно поедет.
Еще ниже опустил он голову, и все лицо его вдруг сморщилось, сделалось старым-престарым; казалось, он готов был заплакать – даже как будто слезинку смахнул. И еще раз услышал царевич слова, которые так часто слышал:
– Куда тебе от отца уйти? Разве в землю, а то везде найдет. У царя рука долга. Жаль мне тебя, Алексей Петрович, жаль, родимый…
Царевич встал, опять, как в первые минуты свидания, дрожа всем телом.
– Подожди, Петр Андреич. Мне надобно графу два слова сказать.
Он подошел к наместнику и взял его за руку.