Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Нет, не хочу». Джерри думает, что во всем разбирается, но на самом деле не разбирается. Он думает, что все связано. А связи никакой нет. Какая связь между тем, как мы жили, и тем, что она сделала? Между тем, где она росла, и тем, что сделала? Все это так же лишено связи, как и все остальное, — все это часть вселенского хаоса! А он, Джерри, этого не понимает. Джерри злится. Думает, что злостью и криком прогонит из головы проклятые вопросы. Но все, что он кричит, неверно. Все неправда. Причины, следствия, кто виноват. Причины! Но причин нет. Она просто такая, как есть. И все мы такие, как есть. Причины, следствия — это в книжках. Разве могла жизнь нашей семьи породить весь этот дикий ужас? Не могла. И не породила. Джерри ищет рациональные объяснения, но это немыслимо. Здесь что-то иное, что-то, о чем он не имеет ни малейшего понятия. И никто не имеет. Это иррациональность. Хаос. Хаос с начала до конца.
— Нет, не хочу, — говорит Швед. — Это немыслимо.
— Для тебя это слишком грубо. В этом мире — и слишком грубо. Дочь — убийца, но все-таки слишком грубо. Муштровал морскую пехоту, но слишком грубо. О'кей, Великий Швед, наш нежненький гигант. У меня полная приемная больных. Действуй как знаешь.
7
В то лето шли слушания по Уотергейтскому делу. Лейвоу чуть ли не все вечера напролет просиживали на террасе у телевизора, смотрели запись дневного заседания по тринадцатому каналу. Отсюда же, в свое время, когда скот и фермерский инвентарь были еще не распроданы, они в теплые предвечерние часы смотрели, как коровы Доун пасутся у подножия холма. Неподалеку от дома лежал выгон в восемнадцать акров, и в некоторые годы они выпускали туда скотину «на вольные хлеба» на все лето. Но если коровы разбредались и пропадали из виду, а Мерри перед сном, уже одетая в пижамку, хотела их увидеть, Доун звала их «сюда, сюда!» — как звали их, наверное, от начала времен, — и они в ответ откликались и поднимались на холм или выходили из болота — тащились, мыча, на голос отовсюду, куда бы ни забрели. «Ну не красотки ли наши девчушки?» — обращалась Доун к дочери, а на следующий день они снова вставали на рассвете, чтобы вывести стадо, и он слышал, как Доун говорит: «Так, идем через дорогу», — и Мерри открывает ворота, а затем мать с крохотной дочуркой, с помощью хворостин и австралийской овчарки Апу, выгоняют стадо из двенадцати, пятнадцати или восемнадцати коров, каждая под двести фунтов весом. Мерри, Апу и Доун, иногда ветеринар или паренек с соседней фермы — когда надо подправить забор или помочь с сенокосом. Мерри всегда помогает мне задавать сено. А если телка отстанет, умеет ее подстегнуть. Когда Сеймур заходит в хлев, вот эти две коровы сразу начинают нервничать, ворошат копытами траву, трясут головами, косятся, а стоит войти Мерри, как они сразу ее признают и дают знать, что им надо. Они к ней привыкли, они ее чувствуют.
Как же она могла сказать: «Не хочу говорить о матери»? Чем мать-то ей не угодила? В чем ее преступление? Разве можно назвать криминалом мягкое обращение с покладистыми коровами?
В течение всей недели, когда родители гостили у них — ежегодный визит в конце лета, — у Доун не было никакой надобности их развлекать. Возвращалась ли она со строительства или приезжала от архитектора — они сидели перед телевизором, и свекор исполнял роль помощника адвоката. Родители мужа смотрели прямые трансляции, а потом вечером — все сразу в записи. Все свободное от телевизора время отец Шведа сочинял письма членам комитета и потом вслух зачитывал их за ужином. «Уважаемый сенатор Уайкер! Вы удивлены происшедшим в Белом доме, где живет Хитрец Дики? Не будьте простофилей. Гарри Трумэн вычислил его еще в 1948-м и тогда же дал ему прозвище Хитрец Дики». «Уважаемый сенатор Гэрни! Никсон — он все равно как Тифозная Мэри. Он заражает все, к чему прикасается, в том числе и Вас». «Уважаемый сенатор Бейкер! Вы хотите знать ПОЧЕМУ? Потому что это банда самых обыкновенных преступников. Вот вам и ПОЧЕМУ!» «Уважаемый доктор Дэш, — писал он нью-йоркскому адвокату комитета, — примите мои аплодисменты! Благослови Вас Господь! Благодаря Вам я горжусь, что я американец и еврей».
Самое большое презрение он приберег для довольно-таки незначительной фигуры, некоего юриста по имени Кальмбах, который организовал передачу крупной незаконной денежной суммы для уотергейтской операции и, по мнению старого джентльмена, заслуживал самого глубокого презрения и порицания. «Уважаемый мистер Кальмбах! Если бы Вы были евреем и сделали то, что сделали, весь мир возопил бы: „Опять евреи! Вот они — настоящие стяжатели!“ Но кто у нас стяжатель, дорогой мистер Загородный Клуб? Кто вор и обманщик? Кто у нас американец, а заодно и гангстер? Вы не усыпили мою бдительность своими сладкими речами, мистер Загородный Клуб Кальмбах. Вам не удалось отвести мне глаза ни гольфом, ни изысканными манерами. Я всегда знал, что Ваши вымытые руки — грязные. А теперь это знает весь мир. Стыдитесь».
— Думаешь, этот сукин сын мне ответит? Надо бы опубликовать эти мои письма отдельной книжкой. Найду кого-нибудь, кто напечатает, и раздам бесплатно, чтобы люди знали, что чувствует простой американец, когда эти сукины дети… Смотри-смотри, ты только посмотри на него. — На экране появился Эрлихман, бывший начальник штаба при Никсоне.
— Тошнотворный тип, — говорит мать Шведа. — И эта Трисия такая же.
— Ну, она-то мелкая сошка, — возражает муж. — А вот он настоящий фашист, да и все они одна шайка-лейка: фон Эрлихман, фон Хальдеман, фон Кальмбах.
— Все равно меня от нее воротит, — говорит жена. — Как они с ней носятся, тоже мне, принцесса.
— Эти так называемые патриоты, — Лу Лейвоу обращается к Доун, — спят и видят, как бы захватить Америку и сделать из нее нацистскую Германию. Знаешь книгу «Здесь этому не бывать»? Отличная книга, не помню автора.
Абсолютно современная. Эти господа подвели нас к краю пропасти. Только взгляни на этого сукина сына.
— Даже не знаю, кто противнее: он или тот, другой, — говорит его жена.
— Один черт, — говорит старик, — что тот сукин сын, что этот.
Дух недовольства, унаследованный от Мерри. Наверное, думал Швед, отец распалялся бы так же, сиди она с ними сейчас перед телевизором, но вот ее нет, и кто, в самом деле, больше этих уотергейтских негодяев виноват в том, что с ней произошло?
Во время вьетнамской войны Лу Лейвоу начал слать Мерри копии писем, которые он отправлял президенту Джонсону, но писал в надежде повлиять не столько на президента, сколько на саму Мерри. Его внучка-подросток в такой ярости из-за этой войны — он и сам наверняка не менее бурно реагировал бы, если бы, допустим, семейный бизнес пошел наперекосяк, — и старик до того расстраивался, что, отведя сына в сторонку, начинал говорить: «Почему она так переживает? Откуда она вообще все это знает? Кто забивает ей голову? Какая ей-то разница? Она и в школе так себя ведет? В школе так нельзя, она испортит отношения. Она испортит аттестат и не поступит в колледж. Люди этого не любят, ей откусят голову, она всего лишь ребенок…» Стараясь как-то смягчить — нет, не взгляды Мерри, но ярость, с какой она, брызжа слюной, высказывала их, он всячески показывал, что солидарен с ней, посылал ей статьи из флоридских газет, с присовокуплением собственных антивоенных лозунгов на полях вырезок. Во время своих визитов он ходил по дому, держа под мышкой портфель с письмами к Джонсону, и читал ей выбранные места — пытался спасти ее от самой себя, таскался за девчонкой по пятам, как маленький ребенок. «Надо пресечь это в корне, подавить в зародыше — шептал он сыну. — Так нельзя, совсем нельзя».