Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец в руках у девицы оказались шелковые чулки. Но продавались сразу восемьдесят три пары, и Лида чуть не заплакала, потому что нужна была только пара. Незнакомый Павлуше маклак [10] закупил все шелковые чулки. И Лиде пришлось простоять в тесноте и духоте еще полчаса, пока снова не показаны были покупателям шелковые чулки — на этот раз только две пары. Их купил Павлуша. Павлушу и Лиду, пробиравшихся к выходу, догоняли выклики.
— Какао, одна банка, полкило…
И не успел еще аукционист назвать цену, как тонкий детский голос перебил его:
— Двадцать рублей!
При общем хохоте банка какао досталась ребенку. Не смеялся только отец мальчика, заплативший по вине сына втридорога.
Павлуша и Лида по сходням вышли на набережную. И тут случилось неожиданное. Черноволосый человек, стоявший у сходней, обратился к ним:
— Подайте копеечку!
Павлуша оглянулся и тотчас же узнал Мишу. Он шагнул вперед, стараясь, чтоб Лида не увидела, но Лида уже, обернувшись, смотрела на брата. Миша издевательски глядел прямо в глаза шурину. Повторил:
— Подайте копеечку бывшему коммунисту!
Такого цинизма Павлуша еще не встречал в жизни. Губы его дернулись, холодная дрожь прошла по спине. Он растерялся и, не соображая, что делает, потащил Лиду прочь. Лида упиралась, и он грубо толкнул ее вперед. Потом, бросив Лиду, повернулся к Мише и сказал:
— Мой совет вам — отдаться в руки правосудия. И тогда я готов вам помочь. Я принципиально не могу подать руку врагу Советской России.
— Вы так думаете? — спросил Миша.
И Павлуше показалось, что он уже не издевается над ним. А Лида успокоилась немного, думая, что начинается мирный разговор.
— Да, — отвечал Павлуша, — и чем скорее, тем лучше.
Тогда с очень серьезным и даже глубокомысленным видом Миша произнес матерную брань, смакуя каждое слово. Павлуша опешил. А Миша, злобно прищурившись, прибавил:
— Хорошо. Я уж и о духах сообщу, и где ночевал, а также…
Он по привычке своей поставил точку, не кончив фразы.
Павлуша побледнел.
— Негодяй! Из вашего шантажа ничего не выйдет. Вы не сможете доказать.
И пошел прочь. Лида устремилась за ним: с этим человеком она была теперь гораздо больше связана, чем с братом.
— Твой брат — мерзавец, — говорил Павлуша, обождав жену у трамвайной остановки. — А ты еще спорила со мной. Он мерзавец и шантажист. Я еще был слишком добр с ним. Таких людей расстреливать надо. Да. В ответ на предложение помощи — такая наглость.
Из-за угла Восьмой линии вывернулся трамвай.
Лида боялась даже заплакать, когда Павлуша, вернувшись домой, потребовал у нее духи и немедленно же, разбив флакон и разломав коробочку, спустил все это в уборной.
— Надо быть жестоким с людьми, — волновался Павлуша. — Теперь жестокое время, и доброта может только погубить. Никому нельзя верить. Я понимаю чекистов и сочувствую им. Надо расстреливать, расстреливать и расстреливать!
Устрашенная, побежденная, Лида не возражала. Однако же ночью, когда муж, приняв брому, заснул наконец, она наплакалась всласть, вспоминая, в каком ободранном виде встретился им брат. И как он страшно изменился! Какой он раньше был высокомерный, а теперь…
Павлуша спал беспокойно, проснулся рано и принял еще брому сверх вечерней порции. Что, если Миша действительно донесет? Самое худшее, если он притянет Лиду. Как быть? Может быть, самому пойти сейчас и сообщить обо всем? Но как объяснить то, что он не позвал милиционера при встрече? Эх, убить бы этого контрабандиста! Несчастье шло в Павлушину жизнь и грозило опрокинуть ее.
«За что? — думал Павлуша. — За что мне все это?»
И зарекался вслух:
— Никогда больше, никогда не помогу ни одному человеку.
Как будто он действительно страдал от собственной доброты.
Он не знал, что Миша от плавучки прямо направился к дому следователя (адрес он помнил со слов Клавы), но не вошел в дом, а, остановившись у подъезда, стал просить милостыню.
XIX
У Штраухов было, как всегда по воскресеньям, много народу. Сам Штраух просматривал очередную книжку «Красной нови». Разговоры и споры, колыхавшие табачное облако под люстрой, нисколько не мешали ему: он привык управлять своим вниманием. Изредка он поглядывал на дочь Женю, которая перебивала рассказ двадцатичетырехлетнего профессора о Германии, куда тот командирован был по окончании Института красной профессуры. За что она наскакивала на юного профессора — этого Штраух не мог расслышать. Может быть, за то, что тот слишком снисходительно экзаменовал ее в университете?
Самый громкий голос был у плотного человека в пиджаке, надетом на черную рубаху, и широких штанах, сунутых в высокие сапоги. Он пытался прервать рассуждения черноволосого щуплого беллетриста:
— Да не загибайте вы! Главное дело, что мы — нищая страна. Хозяйство надо ставить, остальное приложится — не беспокойтесь.
И он все хотел отойти от надоевшего ему собеседника, но тот, хватая его за рукав, удерживал его и пытался всучить свои мысли об идеологии и эпохе.
— Да не то вы говорите! — отмахивался от писателя хозяйственник и, увидев входящего в комнату Максима, обратился к нему: — Вот привязался человек, не хочет понять, что жизнь у нас не устроена, нищие мы…
Беллетрист вдруг обиделся и отошел. Максим уже больше месяца не бывал у Штраухов. Он не заходил с того дня, как получил известие о смерти отца, — после краткого телефонного разговора с Женей. С Штраухами он близко сошелся еще в Архангельске. Потом Штраух перевелся на службу в Ленинград и увез с собой дочь. Сын его остался на Севере. И когда Максим поехал в последний раз в Архангельск, Женя хотела отправиться с ним — навестить брата. Но, подумав, решила, что если уж ехать, так лучше одной, без Максима. И не поехала совсем. Она просто забыла, что Максим обещал купить ей билет. А когда Максим звонил с вокзала — ни ее, ни отца не было дома. Она была так невнимательна к Максиму, как бывают иной раз невнимательны к людям, отношением которых не дорожат.
— Что не заходил? — спросил Штраух, откладывая книгу. — Дела замотали?
— Замотали, — отвечал Максим. Он ни с кем не поздоровался: слишком много народу. — Поверь — с одиннадцати утра даже сегодня дома еще не был.
— Слышал, что отец твой помер.
— Помер, — подтвердил Максим.
Штраух покачал головой.
Максим огляделся. Почти все в комнате были знакомы ему — постоянные гости Штраухов. Женя стояла к нему спиной. Максим вспомнил, что пальцы — даже на левой руке — всегда были у нее в чернильных пятнах.
— Живешь? Не горюешь? — сказал Штраух, поглядел на дочь, на приятеля — и усмехнулся.
Максим улыбнулся,