Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но когда я пытаюсь поблагодарить ее, в комнате все вдруг меняется, снова воцаряется тьма, а она пропадает. Я снова засыпаю, но больше не пробуждаюсь от боли.
— …Из-за его уродства??
— Так она сказала. Видимо, у него так устроено ухо, что когда вода попадает внутрь, то уже не может вытечь наружу и начинает гнить там, внутри.
Я понимаю, что выздоровел, причем не столько по тому, что боль прошла, столько по тому, что рев, шумевший внутри моей головы, стих и я снова хорошо слышу, хотя они говорят тихо, чтобы не разбудить меня.
— Господи, да бедняга, наверное, совсем от боли обезумел!
— О… ты представить себе не можешь. Ты бы слышал — он рыдал и стонал на весь дом. Первые дни были просто ужасны. Я думала, он умрет.
Если бы у меня хватило сил, я раскрыл бы глаза и присоединился к беседе, но я могу лишь лежать неподвижно, лицом к стене, и слушать. Пока этого вполне достаточно. Никогда еще голос моей госпожи не был столь сладостным для моего слуха. Даже ворчанье Аретино кажется мне музыкальным.
— Как же она вылечила его?
— Снотворными зельями, мазями из особых масел для ушей, теплыми припарками, растиранием косточек. Она от него не отходила. Я никогда даже не думала, что она проявит такую заботу, ведь они вечно с ним препирались да пререкались! Но ты бы видел ее, Пьетро, ночь за ночью она сидела возле него, ухаживала за ним, пока горячка не унялась и судороги не ослабли.
— Господи, какой бы формы у него голова ни была, ему очень повезло. Казалось бы, такой урод должен страх Божий нагонять на женщин. А вы все носитесь с ним! Помнишь — в Риме? Была там парочка женщин, которые буквально вешались на него. Я всегда диву давался. В чем же его секрет?
Тут моя госпожа смеется:
— А кто это спрашивает? Аретино-мужчина или Аретино — сочинитель непристойностей?
— Так! Сейчас я угадаю! В размере члена?
— Тс-с, тише… Ты разбудишь его.
— Ну и пусть! Раз он будет жить, то услышать такое — по-моему, лучшее бодрящее средство, чем все, что можно приготовить у тебя на кухне!
— Шшш.
Я слышу шуршанье ее юбок, она идет к моей кровати, и отчетливость этого звука приносит мне радость. Я не собираюсь ее обманывать, но мои уши — свинцовые ставни, а дышу я ровно и естественно, ведь мучения остались позади. Я узнаю о том, что она стоит совсем рядом, по аромату мяты и розмарина, который примешивается к ее дыханию. Значит, сегодня четверг. Если бы у меня нашлись силы раскрыть глаза, я бы увидел ее молочно-белое лицо и ясные лучистые глаза. Я стараюсь не шевелить веками, делаю вдох и снова выдох.
Аромат рядом со мной ослабевает. Потом их голоса звучат снова, но уже тише и дальше, хотя не настолько далеко, чтобы я не мог разобрать слов.
— Он спит. У него сейчас такое безмятежное выражение на лице! Я не видела его таким уже много лет.
— Ты бы сама себя видела, Фьямметта! Ухаживаешь за ним, совсем как мать за младенцем. Вы такая странная парочка! Знаешь, все в догадках теряются.
— В каких еще догадках? Ах, Пьетро, ну хоть ты, уж ты-то, надеюсь, не веришь сплетням, а?
— Гм! Я же сказал, он умеет притягивать к себе женщин.
— А у тебя фантазия только и расцветает, что на таких низких вещах!
— Что ж, в этом грехе сознаюсь. Ну, теперь твоя очередь!
— Нет! В отличие от него, ты не ведаешь, что значит верность. Разве я не права, а? Ходят слухи, что ты снова сочиняешь грязные стишки?
— О нет… не грязные, дорогая моя. Я бы скорее назвал это исследованием различных форм любви.
— А ну-ка, попробую угадать. В женском монастыре… и в борделе?
— Ну… более или менее правильно. Но, обещаю, я никогда не напишу ни слова о твоем драгоценном карлике.
— А обо мне? Обо мне ты напишешь?
— Даже если напишу, то никто не узнает, что это о тебе.
— Так-то оно лучше. Если ты нарушишь…
— Милая дама, я — раб и рабски предан вам обоим, о чем ты прекрасно осведомлена. Мы, римские авантюристы, должны держаться вместе.
— Ах, значит, ты снова римлянин! Я-то думала, ты сделался полноценным венецианцем. Ты ведь лжешь так же ловко, как они.
— Ну, тут ты чересчур груба. Это верно, когда я пишу о Венеции, я всегда немного преувеличиваю. Но этот город очень любит хорошо смотреться в зеркале. Ты читала историю Контарини? Послушать его, так древние Афины по сравнению с Венецией — просто захолустье!
Это правда. Все так и есть. И к моему собственному великому изумлению, оказывается, я вновь способен здраво мыслить, потому что боль не терзает мне голову. Но ведь всем известно, что у Контарини лесть перемешана с правдой. О! Да поможет мне Бог, я заново вернулся в мир, где есть о чем поговорить, пусть даже сил для разговора у меня пока не появилось.
— Конечно, этот город только похвалами и кормится. То же самое было и с Римом. Столько мрамора! А все для того, чтобы мир дивился этому великолепию. Разница лишь в том, что Аретино, которого я знала тогда, предпочитал обнажать ту грязь, что скрывалась под внешним блеском. Так почему бы тебе не приправить свою лесть горчинкой правды, а, Пьетро? Или ты и вправду совсем обеззубел от сытой жизни?
О, моя госпожа. Как я стосковался по тебе!
— Гм! В Риме я был еще молод и не боялся лишний раз получить пинок под зад. Венеция мне нравится больше. Она трудится, добывая себе пропитание, и ее грехи не вызывают омерзения и простительны. И все же нам следует поостеречься. Мы с тобой, дорогая, тоже сеятели порока, и было бы глупо обрушивать крышу храма на собственные же головы. Нет, лучше я представлю дело так, что мои зарисовки из жизни — это воспоминания о прежнем Риме, и тогда я войду в историю как виртуозный хроникер римской жизни. Потому что когда я пишу о таких вещах — о танце мужчин с женщинами, — я действительно говорю правду, правду полную и неприукрашенную.
— О, неужели? «Важно ль, с какого входа ты вошел — я похотью разогрета. И все уды, что родила природа, не зальют во мне пожарище это — даже уды ослов и быков!» — Она нарочно декламирует это голоском, трепещущим от притворного возбуждения. — Знаешь, Пьетро, если ты в самом деле думаешь, что это и есть правда о женщинах, то, значит, ты лишился рассудка раньше времени. Ты просто сочиняешь то, что мужчинам, как ты считаешь, хочется услышать! И я нисколько не сомневаюсь, что очень многие из них, читая такое, даже не помышляют о женском теле. Как звали того мальчишку при мантуанском дворе, к которому ты так привязался?
— Ах, Фьямметта Бьянкини! Что за язык у тебя! Я должен быть тебе благодарен за то, что ты сама не рвешься засесть за перо. Но кто бы мог тебе противиться? Уверяю тебя, если бы только я был способен жениться…
— Ты бы никогда на мне не женился! Да поможет Бог нам обоим! Кого-нибудь из нас очень скоро вздернули бы перед Сан-Марко за смертоубийство.