Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чехова в эти траурные дни и недели читала и перечитывала вся интеллигентная Россия. Сложно себе представить, что оказавшись в июле-августе 1904 года в кругу людей, большинство из которых так или иначе были непосредственно причастными к жизни Чехова, общались с ним лично, состояли в переписке или, по меньшей мере, имели общих знакомых, юная Ахматова реагировала на скорбную весть из Баденвейлера каким-то иным образом. Чеховские темы неизбежно возникали в её беседах с Фёдоровым, которому, помимо прочего, автор «Чайки» благоволил как человеку, вышедшему из театральной среды и пишущему для театра. Кроме того, Ахматова в начале июля по всей вероятности уже дебютировала с чтением стихов перед искушённой аудиторией дачного «салона» на Большом Фонтане и, появляясь теперь среди гостей Фёдорова, ощущала себя пишущим автором (пусть и начинающим), – а, значит, ощущала и собственную корпоративную принадлежность к литературной среде. Могла ли она, в таком случае, оставаться равнодушной к кончине (и какой!) одного из величайших писателей-современников?! Неизвестно, проявляла ли Ахматова интерес к книгам Чехова до одесского лета 1904 года. Однако теперь, в Люстдорфе, имея к тому же, надо полагать, широкий доступ к библиотеке влюблённого Фёдорова, она читала чеховские повести и пьесы несомненно, и прочитанное тогда произвело впечатление очень глубокое, оставив в ней след (или, скорее, рану) от этого чтения – на всю жизнь:
– Люди, львы, орлы и куропатки, рогатые олени, гуси, пауки, молчаливые рыбы, обитавшие в воде, морские звезды и те, которых нельзя было видеть глазом, – словом, все жизни, все жизни, все жизни, свершив печальный круг, угасли… Уже тысячи веков, как земля не носит на себе ни одного живого существа, и эта бедная луна напрасно зажигает свой фонарь. На лугу уже не просыпаются с криком журавли, и майских жуков не бывает слышно в липовых рощах. Холодно, холодно, холодно. Пусто, пусто, пусто. Страшно, страшно, страшно.
– Чехов противопоказан поэзии (как, впрочем, и она ему), – поучала Ахматова в начале 1960-х ошеломлённого Анатолия Наймана. – Я не верю людям, которые говорят, что любят и Чехова, и поэзию. В любой его вещи есть “колониальные товары”, духота, лавки, с поэзией несовместимые. Герои у него скучные, пошлые, провинциальные. Даже их одежда, мода, которую он выбрал для них, крайне непривлекательна: уродливые платья, шляпки, тальмы…
Найман был не единственным пострадавшим от неожиданных и бурных «античеховских» выпадов Ахматовой. Всегда и всюду, чуть только речь заходила о Чехове, Ахматова мгновенно приходила в бешенство и несла какую-то несусветную чушь. Она говорила, что читателями Чехова могут быть исключительно школьные учительницы и фельдшерицы, обвиняла МХАТ в том, что постановкой «Чайки» он способствовал распаду отечественной театральной культуры, утверждала, что чеховские рассказы изображают художников и других людей искусства бездельниками, и т. д., и т. п. Её собеседники, большинство из которых прекрасно видели близость чеховского наследия тому, что делала в стихах и прозе сама Ахматова, пытались найти в этих её монологах некую особую, парадоксальную логику. А логики в них было не больше, чем в возгласах «Чур меня, чур!», которыми испуганный человек пытается отогнать возникающий из тьмы ушедших лет страшный признак. Магическую силу чеховского гения и глубину его прозрений Ахматова оценила в полной мере, когда в её собственной жизни спустя всего несколько месяцев после Люстдорфа стал раскручиваться такой «сюжет для небольшого рассказа», что на два года она как бы перевоплотится в самую знаменитую из героинь чеховских пьес:
Я – чайка… Нет, не то. О чем я? Да… Тургенев… “И да поможет Господь всем бесприютным скитальцам…” Ничего… Ничего, мне легче от этого… Я уже два года не плакала… Жила я радостно, по-детски – проснёшься утром и запоёшь; любила вас, мечтала о славе, а теперь? Завтра рано утром ехать в Елец в третьем классе… с мужиками, а в Ельце образованные купцы будут приставать с любезностями. Груба жизнь!
Впрочем, в Одессе Ахматова, конечно, не подозревала о возможности такого развития событий. Пятнадцатилетняя, она возвышенно переживала смерть Чехова в кругу его друзей и соратников по святому литературному ремеслу. Это был чудный мир, и Ахматовой было теперь совершенно ясно, что жребий людей различен, что одни едва влачат своё скучное, незаметное существование, все похожие друг на друга, все несчастные; другим же выпала на долю жизнь интересная, светлая, полная значения. Лучший из этих замечательных людей был теперь её наставником и тайным поклонником, встреч с которым она с восторгом и страхом ожидала – когда становилось красным небо и уже начинала восходить луна…
Преображение Ахматовой – Великий князь Владимир Александрович – Встречи с Николаем Гумилёвым – Сергей фон Штейн – Замужество Инны Горенко – Новый разлад в семье – А. А. Горенко и Елена Страннолюбская – «Четверги» у Штейнов и «понедельники» у Анненских – Доклад И. Ф. Анненского о К. Бальмонте – Айседора Дункан – Спиритический сеанс у Мейера – Рождество с Гумилёвым.
Вернувшись в Царское Село, Ахматова лишь внешней оболочкою своей обреталась в облике гимназистки шестого класса Мариинской гимназии; дух её витал теперь высоко от земных низин. Тайное предназначение, скрытое в жизни предшествующие годы, прояснилось теперь окончательно, стало светлее солнца, и Ахматовой оставалось лишь искренно жалеть смешных человеков, пытающихся поучать, наставлять и даже стращать гимназическим кондуитом – ту, которая одна только и являлась их грядущим счастьем и первой надеждой. Они явно не ведали, что творили. В силе и славе, уже почти снизошедших на избранницу, можно было и не замечать бессмысленного щебетания их, земнородных, вовсе:
«Я маму просила не делать три вещи: “Не говори, что мне 15 лет, что я лунатичка и что я пишу стихи”, – вспоминала Ахматова осенние месяцы 1904 года. – Мама всё-таки говорила. Я её упрашивала. “Ведь я тебя так просила не говорить мне этого!”». Однако не только Инна Эразмовна, но и прочие царскосёлы, слушая теперь Ахматову, как сговорившись, начинали вдруг – прямо и за глаза – сокрушённо рассуждать о том же: о юных летах, лунатизме и всяких странностях. Была, впрочем, Тюльпанова, покорно поглощавшая все ахматовские монологи. Они вновь бродили вдвоём, пристрастившись к глухим, неизведанным закоулкам бесконечных царскосельских и павловских парков. На границе Большой Звезды с тярлевскими рощами тропинка, заведя подруг в заболоченную безлюдную лощинку, потерялась в вянущей осенней траве, и Ахматова, подоткнув юбки, шагнула в холодный ручей. Она уже перешла его, как сверху, с аллеи раздался неподражаемый бас:
– А если Вы простудитесь, барышня?
Это был регент дома Романовых («правитель государства»), президент императорской Академии художеств и Главнокомандующий войсками гвардии и Петербургского военного округа великий князь Владимир Александрович, совершающий пешком утреннюю прогулку. Кумир гимназисток в молодые годы, сейчас он был величественным стариком, однако сохранил знаменитый голос, по воспоминаниям современников, «доносившийся до самых отдалённых комнат клубов, которые он посещал». Пришлось приседать в поклоне: промокшей Ахматовой – на одном берегу, Тюльпановой – на другом. Все участники пустяковой пасторальки были, почему-то, очень довольны: