Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Праздничными вечерами, бывало, всей семьею гуляли по главной улице Култука. Нарядная, располневшая, пахнущая бабьим телом, завивкой, духами, мылом, и он в новом темном костюме, потеющий от неловкости и торжественности момента, и земляки, идущие навстречу, приветственно подымали им руки. Вот, мол, семья шествует. Ни хухры тебе мухры. Зажил Соболек! Как сыр в масле катается. Потому что с Клавкой остался. А с той беспутою спился бы, и дети его по миру пошли бы. Клавдия для того и устраивала эти праздничные шествия, чтобы продемонстрировать миру свою прочность и путь, и победу свою над беспутою сестрою. И то правда, он забывал прежнюю свою любовь. Образ ее мерк, тем паче, что она не подавала о себе вестей. И приезжавшие из Москвы земляки говорили о ней плохо. И вроде бы актриса она никакая. Нигде она ничего не играет и по рукам ходит… А тут весть пришла: вообще в Иркутске ошивается, чуть ли не уборщицею где-то. В Култук она, понятное дело, нос не совала. Не то ныне рыло. В пуху все. Так молотили бабы, чесали языки с большим удовольствием. Икалось, видать, Милке во всю грудь.
Не сказать, что Георгий стал примерным семьянином. Иной раз перепадало ему в дороге. Дело житейское, а путь долог. Степь нудная штука, а спать нельзя. Иной раз попадались попутчицы. Одну особо запомнил. На Милку похожа. К мужу, говорит, офицеру, в часть ехала. Ну да он паспорт не просил показать. Врала, поди. Уж больно глаза блестели в темноте кабины. Кудрявая, смешливая. Все песенки напевала. Целовалась охотно, всласть. Ласки были шаловливые, воркота ребячья. Быстро и близко сводила иногда дорога его с женщинами. Коротко волновали они, быстро забывались. А эту, кудряво-рыжую, помнит. После беззаботного и веселого прощания он высадил ее на развилке дороги в степи и все смотрел в боковое зеркальце, как она отдаляется, все машет ему вслед, и на какой-то миг показалось, что Милка вслед ему беспечно и прощально лепечет: «Соболек, прощай, Собол-е-ек!»
Вернувшись из рейса, Георгий сразу принялся строить себе столярку. Он обещал покойному тестю забрать весь столярный его инструмент. «Пропадет, – сетовал он. – Толька строить не будет, а девки, сам видишь. Бери и работай. К рукам его приложить, дак разбогатеть можно… Я вон без ноги кормлюся. Только столярку выстрой, чтоб место ему было свое…» Он даже чертежик рисовал. И точно: пригодился чертежик. Лес у него был, еще с тех лет оставался. Мелочи с пилорамы привез. Возился допоздна. Так, что в доме почти не бывал. Клавдия почуяла недоброе. Она приходила к нему под вечер с Любушкой на руках и с деланным смешком спрашивала:
– Переселяться собираешься?
– Собираюсь, – так же весело отвечал он.
То на то и вышло. Построил себе спасительную зимовьюшку. С доброй печуркой, с лежанкою у печи – радикулит парить, с крохотным всевидящим «умным» окошечком. Спасибо тестю. Мудро подсказал. Перенес от Степаниды весь его «струмент». Расставил, развесил его. На лежанку постелил овечий старый тулуп. Чего еще мужику надо. Чуть что – от семьи, свары, от детского крика – сюда спасаться шел. Здесь обдумывал, переживал, с другом Ванькою «вмазывали» от всех болезней по «читушечке». Здесь слушал радио свое и култукское. Жил собственной жизнью. Его автономия, короче. Клавдия, вроде забывшая ревность, вдруг стала воевать со столяркою, почище чем с Милкою. Запалю, кричит, твое логово! – Все бы бегал от семьи, все бы шатался, как пес бездомный.
Степанида, вскоре перебравшаяся к ним на житие, урезонила дочь:
– Уймися, дура, – говорила она. – Мужик он. Ему надо с собою быть. Мой колченогой уж на что редко виделись, из рейсов я не вылазила, а все ему в столярку надо было. Чего тебе: не шастает по дворам, все одно перед глазами. Ночует дома. Все тебе мало. Уже троих принесла, куда еще.
Так и отвоевал себе место во дворе. Как пес будку. «Помру, – думал, – как тесть – с рубанком в руках». За верстаком Милку он все же увидал.
Как всегда, нежданно-негаданно ворвалась в дом, запустив во дворе в кобеля поленом, кинулась на плоскую грудь матери и зарыдала. Все это она делала шумно, резко, картинно. Стояло раннее утро поздней осени. Уже били утренники, и она вся дрожала то ли от морозца, то ли от волнения. Георгий топил печь и, войдя в дом с охапкой поленьев, так и замер с дровами у порога. Из детской боковушки выскочили разбуженные пацанята и истошно заревели вслед за чужой, незнакомой им теткою. Клавдия вошла в длинной ночной рубахе, розово-яркой, прижимая к груди сонную дочь. Тяжелые пепельные волосы, как земля, плодородно маслянились на широких плечах, развившейся молочной груди. Она стояла молча, широко расставив полные, всегда хорошо промытые ноги. Пацаны хватанули каждый по материнской ноге и сразу начали успокаиваться.
– Я к матери, – с визгом заявила Милка, окинув сестру холодным, оценивающим взглядом.
– Детей не пугай только, – ответила Клавдия, оглядывая Милку так же холодно.
– Что ж ты папку-то не приехала проводить?! – Голос Степаниды заскрипел, как сухое дерево на ветру. Она строжила голос, но Георгий видел, как ее исхудалые венозные руки жадно гладили и трогали кочковатую прическу своей любимицы.
– Что ж ты к батеньке-то не приехала? А ведь он ждал, папанька-то твой.
– Мам, ну не надо, мам! Ну, прошу тебя.
– Ах ты, беспутая, беспутая. И где тебя носит? И кому отдала душонку-то свою?
– Ну, не могла я…
– Не могла-а-а… Что же, каки таки дела главные приключилися у тебя?!
– Мам, ну мам, – детски и требовательно нудила Милка. Со слезами, тонко всхлипывая. – Я соскучилась… Мам… хватит… Ну прости меня… Нынче на могилку пойдем… Я же была там.
– Во как! Во как! И Толик мне ни слова… Детки мои, детки… Ты хоть меня-то хоронить будешь?
Клавдия фыркнула и, плавно повернувшись, осанисто уплыла в детскую. Она-то знала, что похороны матери только за нею записаны. Толик к тому времени уже развелся со второй женою и попивал изрядно. К матери только за рублем и заходил. Старшая сестра покоила мать, ей ее упокоить. Георгий наконец очнулся, прошел к печи и с грохотом вывалил из рук поленницу. Этот грохот и опустил женщин на землю. Они ушли вскоре к Толику. Георгий, стоя в ограде, слышал, как Степанида сетовала дорогою:
– Ну вот, дожили мы. Сестра приехала… Сколь лет не была… Ни тебе застолья. Ни прощай, ни здравствуй.
– Ну мам. Ну хватит об этом!
– Лучше бы мне и не жить… Не видать бы мне горюшка такого… Страшней войны.
– Ну, хватит, мам!
Милка похудела за годы и как-то слиняла. Что-то утлое, обостренное появилось в ней. Осуетившееся, беспокойное заметил Георгий в выцветающих глазах возлюбленной, рано стареющем суховатом и ожесточенном выражении лица. Вечером, когда Георгий вернулся в стайке, его вдруг вызвал Нинкин ухажер Геночка.
– Ну?! – уже все понимая, мыкнул Георгий, выходя за ворота.
– Это… ну, короче… Приди к нам.
– С чего бы это? – вдруг из-под земли вынырнула Клавдия.
– А день рождения у меня. Пусть за мое здоровье тяпнет.