Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Успех Москвина являлся той каплей, в которой отражался успех всего представления. Современники отмечали: «Даже недоброжелатели смирились и притихли. И театр с этой ночи вошел в художественную жизнь Москвы как неотъемлемая составная часть этой жизни».[363] Первая же постановка показала состоятельность претензий Станиславского и Немировича-Данченко на «новизну», необходимость искать неизбитые подходы к сценическому искусству, заменить искусственную, искаженную жизнь на сцене поэтической жизненной правдой. «С 14 октября 1898 года укреплена была бесспорная догма: играть не роли, а «играть пьесу»… Играть правдиво, художественно, сообразно быту, времени, настроению… Третий плюс Художественного театра — он доказал, что… при вдумчивой режиссуре можно добиться от людей скромного дарования огромных художественных результатов, о чем прежде никому не приходило в голову. «Хороший спектакль» явился, таким образом, не только хорошим спектаклем, но и откровением», — подводил итог В. А. Нелидов.[364]
Московский Художественный театр никого не оставил равнодушным. Его постановки стали предметом бурных обсуждений и горячих споров. Т. Л. Щепкина-Куперник вспоминала: «Сперва о театре спорили без конца. Страсти разгорались. Одни говорили, что это театр ансамбля, что «актеров там нет» и что Станиславский, если захочет, пуделя научит играть. Другие находили, что там все неподражаемы. Третьи жаловались, что актеры там «играют спиной» и что когда на сцене ночь, то из зрительного зала ни зги не видно. Но все спорили, волновались, доказывали… и посещали театр одинаково усердно как друзья, так и враги».
Начальный сезон — особенно его первая половина — оказался для Художественного театра тяжелейшим испытанием. Разумеется, помимо «Царя Федора» в его репертуаре было еще несколько пьес, но они не пользовались популярностью первого спектакля. Константин Сергеевич Станиславский вспоминал: «Дела театра шли плохо. За исключением «Федора Иоанновича», делавшего большие сборы, ничто не привлекало публики. Вся надежда возлагалась на пьесу Гауптмана «Ганнеле». Но надежды не оправдались, пьесу к постановке не разрешили. «Московский митрополит Владимир нашел ее нецензурной и снял с репертуара театра».
Положение молодого театра стало критическим. Он должен был во что бы то ни стало закрепить свой первый успех, доказать публике, что он не был случайностью — в противном случае его ожидал скорый крах. Материальные дела МХТ также были не на высоте. «В это время театр не завоевал себе успеха, которого он и не заслуживал, он лишь возбуждал внимание общества. Материальные дела театра были плохи. Последний удар был нанесен запрещением постановки «Ганнеле» Гауптмана, на которую возлагались последние перед гибелью надежды». У театра оставался последний шанс — ставить «Чайку» А. П. Чехова. Впрочем, больших надежд на эту постановку не возлагалось. Ведь за два года до того, в октябре 1896-го, «Чайка» была поставлена в Петербурге, на сцене Александринского театра и… с треском провалилась. Сам Чехов с досадой писал Немировичу-Данченко в ноябре 1896-го: «Моя «Чайка» имела в Петербурге, в первом представлении, громадный неуспех. Театр дышал злобой, воздух сперся от ненависти, и я — по законам физики — вылетел из Петербурга, как бомба. Во всём этом виноваты ты и Сумбатов, так как это вы подбили меня написать пьесу».
Немирович-Данченко и его ученики были «влюблены» в чеховскую «Чайку», и переговоры с Чеховым о возобновлении спектакля Владимир Иванович начал еще весной 1898 года. Владимир Иванович буквально силой вырвал у Чехова разрешение на постановку, и репетиции «Чайки» начались в августе. Однако в том положении, в котором молодой театр оказался в декабре 1898-го, объявлять премьеру однажды оскандаленной пьесы было бы либо безумным донкихотством, либо игрой в рулетку — получится / не получится. Положение осложнялось тем, что театру пришлось бы взять на себя ответственность перед уже тяжелобольным А. П. Чеховым: второй провал его пьесы мог окончательно подорвать здоровье писателя.
Тем не менее пришлось идти на риск. «Все понимали, что от исхода спектакля зависела судьба театра… Накануне спектакля, по окончании малоудачной генеральной репетиции, в театр явилась сестра Антона Павловича — Мария Павловна Чехова. Она была очень встревожена дурными известиями из Ялты. Мысль о вторичном неуспехе «Чайки» при тогдашнем положении больного приводила ее в ужас, и она не могла примириться с тем риском, который мы брали на себя. Мы тоже испугались и заговорили даже об отмене спектакля, что было равносильно закрытию театра» — так описывал сложившееся положение К. С. Станиславский. Однако спектакль отменять не стали. Ведь руководители театра были ответственны не только перед Чеховым, но и перед своими актерами, которым надо было платить жалованье, и перед пайщиками, которые верили в будущность театра. Да и подготовка спектакля стоила немалых сил.
В. И. Немирович-Данченко писал Чехову: «Мы положили на пьесу всю душу, и все наши расчеты поставили на карту. Мы, режиссеры, т. е. я и Алексеев, напрягли все наши силы и способности, чтобы дивные настроения пьесы были удачно интерсценированы. Сделали три генеральные репетиции, заглядывали в каждый уголок сцены, проверяли каждую электрическую лампочку. Я жил две недели в театре, в декорационной, в бутафорской, ездил по антикварным магазинам, отыскивал вещи, которые давали бы колористические пятна.
Да что об этом говорить! Надо знать театр, в котором нет ни одного гвоздя».[365]
Премьера «Чайки» в Художественном театре состоялась вечером 17 декабря 1898 года. Всех, кто участвовал в спектакле, как и на премьере «Царя Федора», охватило колоссальное напряжение. Состояние актеров во время спектакля прекрасно передано тем же Станиславским: «Публики было мало. Как шел первый акт — не знаю… Помню, что мне было страшно сидеть в темноте и спиной к публике во время монолога Заречной и что я незаметно придерживал ногу, которая нервно тряслась». По свидетельству Н. Д. Телешова, «такого глубоко правдивого и тонко художественного исполнения Москва еще не видала. В замечательных паузах, когда потрескивали дрова в камине или гудел ветер за окнами, чувствовалась неизбежная, уже нависшая драма, которая и разрешается выстрелом за кулисами: «Нечем жить». Занавес закрылся при гробовом молчании, смутившем артистов. В публике ни звука, ни хлопка».[366]
Оцепенение зала было похоже на неуспех. «Казалось, что мы проваливались, — писал К. С. Станиславский. — Занавес закрылся при гробовом молчании. Актеры пугливо прижались друг к другу и прислушивались к публике. Гробовая тишина. Из кулис тянулись головы мастеров и тоже прислушивались. Молчание. Кто-то заплакал. [О. Л.] Книппер подавляла истерическое рыдание. Мы молча двинулись за кулисы. В этот момент публика разразилась стоном и аплодисментами. Бросились давать занавес».[367] Оцепенение миновало, восторг зрителей вырвался наружу.