Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Тебе не холодно? – спросил Ипполит в театре.
– Нет, – отвечала я, еще не понимая, к чему завел он разговор.
– Ужасно скучная пьеса! – сказал он более ясно.
Оставался еще целый акт. В антракте я видела, что Ипполиту очень хочется задать мне один вопрос, отлично мне известный, но на который я не могла себе ответить. Мне сделалось досадно и на себя, и на него; на свою нерешительность и на его нечуткость. Я сердилась, зачем он об этом думает и зачем он не говорит просто. Но его не привыкшее к выразительности лицо было так печально, что мне сделалось его почти жалко. Я старалась все говорить как могла мягче, но вышло все-таки ворчливо:
– Ипполит, ты совершенно прав: и холодно, и скучно. Проводи меня домой.
– Ты хочешь ехать к себе?
– Да. Проводи меня.
Кажется, он не переставал еще надеяться.
– А я дома у себя приготовил закусить.
– Разве мы уславливались ехать к тебе?
– Я так думал, что это само собой разумеется. Мы не уславливались, мне просто очень хотелось этого.
Он сконфуженно и недовольно умолк.
– Я не предполагала этого. Отложим до другого раза. Я поеду домой. Проводи меня.
Только когда я простилась с ним у подъезда, не приглашая зайти, он понял, что сегодняшний день потерян.
От Алексея Петровича получила два письма. Он уже участвовал в бою, описывает просто, без ужасов, так же, как переходы, как справляется о доме, о Сереже, обо мне. Эти бесхитростные строки я сама оживляла красками, картинами и представляла себе все гораздо ярче, чем при чтении художественных рассказов или патетических корреспонденции. Я перечитывала многие места по нескольку раз и всегда воображала по-разному: то со стороны картинности, то со стороны психологии, то со стороны идейности великой кампании. Однажды, поймав себя на этом занятии, я словно опомнилась, и мне стало стыдно. Неужели я так бессердечна, так суха и равнодушна, что могу предаваться фантазиям, между тем как живой человек, мой муж, перед которым к тому же я виновата (и как!), сражается, трудится, подвергается ежеминутной опасности! Ведь это не поэтическая фикция, а человек с руками и ногами, отец Сережи, Алексей Петрович, там, в походе! Вспоминаю его лицо, его привычки, выражения, что-нибудь самое домашнее, потому что тем действительнее мне кажется тогда война. Да, да, обыкновенный человек, и он – герой. Если бы он до войны полгода говорил высокопарные речи, его геройство я сочла бы ненастоящим. Где же Алексею Петровичу говорить восторженные речи? Наверное, и там повторяет свои «видите ли», «знаете ли», а на отдыхе откроет свою чайницу с желтыми китайцами на крышке и заварит крепкого чая (Попова, 3 р. фунт), как и всегда. Милый! Как хорошо, что у него не красивое лицо! Приятное, симпатичное, но не красивое… По-моему, есть какое-то неприличие мужчинам старше двадцати пяти лет быть красивым. Это как-то не их дело. Красивый мужчина – какой ужас! Вроде, как скажут, «альфонс». А Ипполит – красивый, но это меня не коробит. Иногда очень даже красив, когда он сидит так en trois quarts и свет сзади. Сколько ему лет, кстати? Я думаю, не меньше тридцати. Боже мой! Ведь я познакомилась с ним только в феврале, а между тем!.. Я не узнаю себя!.. Досадно, что Сережа все еще в Царском, я нервничаю, когда одна. Но, конечно, пусть лучше поправится! Ему там хорошо: так спокойно, тихо, хотя дети не очень-то ценят покой. Я вспоминаю, как я бывала в Царском зимою. Вид снежной равнины на меня всегда действует неотразимо: какая нежность, умиленье, прощенье!
Сегодня мои именины. Я не могла отказать Ипполиту приехать к нему прямо из Царского. Казалось, спокойствие желтеющих аллей еще не окончательно покинуло меня, когда я подъезжала к дому, где жил мой любовник. Ипполит ждал меня с завтраком, казался нетерпеливым и влюбленным. Я видела, как горели у него глаза, которые он опускал каждый раз, как замечал мои взгляды. Руки его слегка дрожали, наливая вино. Хотя я была уверена, что я – единственная причина этого волнения, но, так ясно выказываемое, оно было мне неприятно. Мне, может быть, нужно было просто отсидеться, чтобы после царскосельского настроения перейти к свиданию. Я сидела в шляпе перед холодным камином, спиною к окну, стараясь не глядеть, как хлопотал Ипполит.
– Кушать подано! – доложил он шутливо, руки по швам.
Но глаза держал опущенными, будто боясь, что я прочту в них слишком ясное желание. Он – красивый, Ипполит, и при случае может быть забавник. Что-то я должна вспомнить! Вот вертится… Ну, все равно, потом вспомню…
Завтракали торопливо. Пили за мое здоровье, и за его, и общее, и за нашу любовь. Взглянув случайно в окно, я увидела серое небо и мокрую крышу: идет дождь.
Одним летом мы жили верстах в пятнадцати от Пскова. Ездили в город на лодке, вот в такую же погоду, на рассвете. Промерзали всегда страшно. Вспомнила мужа, он там зябнет в окопах или в пути. Стало неприятно, но это не была жалость вследствие контраста, что вот, мол, он там зябнет и мерзнет, а я сижу в тепле и пью вино с чужим человеком. Нет, это было сложнее и проще, т. е. примитивнее. Просто Алексея Петровича я почувствовала необыкновенно родным, как Сережу, у которого все мило и ничто не стыдно. Поэтому, может быть, и не так интересно? Ох, уж эта интересность!
– Вы невеселы сегодня, Анна Петровна, или что-нибудь вас тяготит?
– Нет, нет, ничего, уверяю вас.
– Отчего же тогда вы так грустны? Можно подумать, что вы разлюбили меня.
– Зачем же это думать? Уверяю вас, что я такая же, как всегда.
Ипполит пересел и обнял меня, я не двигалась, смотря в окно.
– Вам скучно, что такая погода? Хотите, я спущу занавески, и можем тогда вообразить, что на дворе – вьюга, южная ночь, африканский полдень, что хотите.
– Нет, не надо опускать занавесок, я и так могу вообразить что угодно. Вот сообразить одной вещи я не могу: почему я здесь?
– Я