Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Давай я сниму, как ты ссышь ему в рот, Брекк? — снова спрашивает Симс. — Славная будет фотка для твоей девчонки.
— Нет, спасибо, а девчонки у меня нет: помахала мне ручкой перед самым отъездом…
— Sin loi, парень, прости. Пусть у тебя всё наладится.
Я снова посмотрел на убитого. Пуля проделала в затылке огромную дыру — можно было засунуть кулак. Он потерял огромное количество крови.
Так и должно быть. Как говорит сержант Дуган, от крови растёт трава лучше, пусть даже эта трава — слоновая.
Вот ведь срань, ты, изделие мастера «ручных» дел! Как тебе нравится быть дохлым? Тебе идёт. Ты сам хотел этого…
Пинаю ботинком то, что осталось от его головы. Мозги грязно-серого цвета текут на землю, как желток из разбитого яйца. Кровь засохла в чёрные сгустки, и кожа приобрела бронзовый оттенок. Он уже начал вонять и разлагаться.
Плоть на ногах, ягодицах и искромсанном животе расползается в местах соприкосновения со швами испачканных кровью пижамных шорт. Обнажённое гниющее тело ужасно смердит: трупный газ, отвратительный, как пердёж мертвеца, создаёт незабываемый «аромат».
Однако в джунглях мёртвое не валяется вечно. Здесь ничто не пропадает зря. Возрождение и гниение — две стороны одного процесса, и шустрые сонмы падальщиков моментально приступают к работе.
Чавкают личинки, въедаясь в глаза, и насекомые-могильщики заполняют рот. Над осколками костей роятся тучи мух и москитов, и серая слизь продолжает вытекать из черепа.
Носком ботинка переворачиваю его голову. Чавканье словно бы усиливается и почти оглушает. Мухи повсюду. Глаза Люка открыты, и на лице выражение удивления.
Мы все когда-нибудь умираем, Люк. Какая гадость!
На лбу над левым глазом — кружок синюшной, не больше полудоллара, плоти прикрывает дырочку, куда вошла пуля.
При ударе 7,62-мм медная пуля пробила кожу, хрящи, кости и лобную пазуху, заполненную жидкостью, разорвала нервы, артерии, перегородки, мускульные ткани и кровеносные сосуды и, наконец, развалила на куски его интеллект — три фунта белковой массы, которая отделяла его от животного мира и давала ему власть над ним.
Мозг, мягкий, как масло, а теперь бесформенный, как студень, когда-то формой напоминал орех и размером был не больше бейсбольного мяча. Это был удивительно смертоносный орган, ибо с его помощью он мог убивать ради самого убийства: ради удовольствия, спортивного интереса или Северо-Вьетнамского флага — всё равно.
Клетки мозга слагались воедино, будто тщательно огранённые драгоценные камешки в часах «Ролекс», и работали как микрочипы человеческого компьютерного банка данных, храня мысли, чувства, мечты и фантазии этого парня.
Но не более того.
Пуля сравняла мозг с мусором, похоронила, как цыплячьи потроха, — вытолкнула серую массу из черепа и пролила на землю. Его флюиды, живые ткани, волосы и кости вырвало вулканической силой из затылка, а из развороченного двумя другими пулями живота свисали зелёно-бурые внутренности.
Кишки — наиболее уязвимое место человека. Это центр его бытия, где сосредоточены его страсть созидания и одержимость разрушения. Именно здесь он чувствует агонию и экстаз: любовь и гнев, ненависть и страх, голод и болезнь.
О чём он думал перед смертью? Как спасти свою жизнь? Или чью-то другую? Больно ли ему было? Чувствуют ли азиаты боль так же, как мы?
Я видел, как он завертелся, когда я нажал на спусковой крючок, как он медленно упал навзничь, не издав ни звука. Он, наверное, умер сразу. Ни речей. Ни прощального ужина. Ничего.
Я всматриваюсь в него. Изучаю лицо и изуродованное тело больше с любопытством, чем с отвращением, и размышляю о том, какой он был. Почему пересеклись наши пути. И почему один из нас выжил, а другой — нет.
Посмотри на его кожу. Она словно воск…
Ладно, Люк, просыпайся; хорошо сыграно, но пора вставать и выметаться. Ты не мёртв. Это всего лишь игра. Пора просыпаться и уходить. Восстань из мёртвых, что б тебя!
Странно смотреть на фотографию молодого человека, которого убил 30 лет назад, и по-прежнему гадать, кем был он, и кем бы мог стать, если бы…
Если б я сфотографировал тебя при жизни, Люк, фотография могла бы мне что-нибудь рассказать. Я смог бы заглянуть в твои глаза и наверняка разглядел бы твою душу.
Но кто может читать по лицам мёртвых?
Я вижу, что в его заднем кармане что-то есть. Неужели не заметили, когда обыскивали тело?
Достаю бумажник, в нём — удостоверение личности. Зовут Ли Ши Тринь. Родился 2-го февраля 1941 года.
О Боже, мой ровесник.
Ещё пара фотографий, старое письмо, несколько мятых банкнот, патронташ, мешочек с рисом, расчёска и маленькие ножницы для ногтей. На одной фотографии он с красивой молодой женщиной и ребёнком. На другой он с дружками в геройских позах — наверное, снялись перед уходом на войну с американцами.
Жена его бы сейчас не узнала. Сколько понадобится ей времени понять, что муж мёртв? Что станет с его женой и ребёнком? Как они будут жить?
Что, если никто ей не скажет? Что, если она месяцами будет мечтать о триумфальном возвращении — о возвращении, которое никогда не состоится? Что, если она будет ждать писем — писем, которых он больше не напишет никогда?
Конечно, она будет искать причины. Убеждать себя, что всё нормально, что ему просто не хватает времени для выражения своих чувств, что ему некогда рассказать ей о ходе войны на Юге.
Но чем дальше, тем верней она будет готовиться к худшему, тем скорей будет расти тревога, и дни перейдут в бессонные ночи, и одно лишь страстное желание охватит её: чтобы вернулся домой, чтобы подал хоть весточку, — и не знает она, что сгинул он в джунглях…
Насовсем.
Может, мне следует ей написать. Наверное, я должен приехать к ней в Бу Доп Доп после войны и объяснить, что произошло. Отдать бумажник и фотографии.
Током высокого напряжения пронзают меня противоречивые чувства.
Так, значит, Люк — человек. Эта вонючая обезьяна, этот неуловимый призрак, исчезающий с утренним туманом. До меня не доходило, что он такой же, как мы, что его молодым насильно призвали служить «правому делу».
В его армии не было ни сокращённой службы в один год, ни краткосрочных отпусков в Бангкок, ни пива, ни почты, ни лекарств, ни горячей пищи, ни вертолётов, ни медпунктов в тылу. Люку гораздо хуже, чем нам. Он приговорён воевать, пока не убьют или не кончится война.
Я опускаюсь на колени на ворох листьев и, не отрываясь, смотрю на него. Касаюсь его — и быстро одёргиваю руку.
Что это я, блин, делаю? Это всего лишь узкоглазый. Мертвец. Он ничто, дерьмо…
Но что, если душа его ещё здесь: медлит и присматривает за телом?
Тогда — может быть, из любопытства, может быть, чтобы рассеять страх — я снова протягиваю руку и медленно провожу по его щеке.