Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вспомни, что случилось с Дешвантом, — раздался голос царицы-матери.
— Вот именно, — поддержала ее Мириам уз-Замани. — С исчезновением живописца еще как-то можно смириться, но мы никак не можем себе позволить потерять хранителя вселенной.
Обе высокие гостьи, как ни старались, не видели женщины, с которой вели беседу. Тем не менее они позволили себе, удобно расположившись на ее коврах и облокотившись на ее подушки, принять из рук ее служанок вино и приступить к рассказам. Их перестало занимать визуальное отсутствие хозяйки. Перебивая друг друга и потешаясь над абсурдными желаниями мужчин и не менее абсурдными уловками, к которым прибегали ради них женщины, они в конце концов стали вести себя так, словно были одни. Для них время словно повернуло вспять: они снова были молоды, вспоминая о том, как когда-то их суровые, властные матери, тоже смущенно хихикая, делились с ними этими секретами, и скоро комнату наполнили взрывы хохота, словно смеялись все поколения давно ушедших женщин. Смеялась сама История.
За подобными разговорами время пролетело незаметно, и через пять с половиной часов они решили, что для них это был один из самых счастливых дней в жизни. Изменилось и их отношение к Джодхе: они перестали воспринимать ее как нечто чуждое, созданное воображением императора. Они приняли ее в свой, женский, круг.
Стало смеркаться. Слуги внесли свечи, и в воздухе запахло камфарой. На задней, сплошной, стене зажгли светильники с фитилями, пропитанными хлопковым маслом, и в их свете тени двух женщин затанцевали на резных решетках — джали. В этот момент на другой половине дворца фантазия императора, его кхаял, обрела окончательно и бесповоротно новый облик. Тихо охнул в Зале ветров евнух Умар, и спустя мгновение Мириам Предвечная и Мириам Хранительница Домашнего Очага увидели то, что уже увидел он: на решетчатых джали плясали уже не две, а три тени, и у них на глазах все четче, все яснее прямо из воздуха в клубящихся сумерках стала проступать фигура женщины. Губы ее слегка улыбались.
— Ты не Джодха! — пролепетала царица-мать.
— Верно, — проговорило видение, и ее черные глаза насмешливо сверкнули. — Джодха-баи ушла, она больше не нужна императору. Отныне подле него всегда буду я. — Это были первые слова, произнесенные ожившим призраком.
* * *
Несмотря на все предосторожности цариц, весть о замене фаворитки-призрака Джодхи-баи на призрак Кара-Кёз распространилась мгновенно. Некоторые сочли это решающим, последним доказательством того, что она и вправду жила на свете, потому что только жившая и умершая женщина может стать привидением; для других это стало лишним подтверждением внушаемой всем Абул-Фазлом идеи о божественном статусе императора, поскольку теперь к созданной им, не существующей женщине, которая двигалась, говорила и делила с ним ложе, прибавилась еще одна, возвращенная им из царства мертвых. Многие семейства, где родители, уверовав в легенду о скрытой принцессе, преподносили ее историю детям на ночь вместо сказки, пребывали в радостном ожидании того, что теперь, возможно, увидят эту сказочную принцессу воочию. Людей, наиболее приверженных традициям, уже занимал практический вопрос: они считали, что в могольской столице ей не пристало бесстыдно разгуливать по улицам с открытым лицом, как, согласно легенде, она делала это, когда жила в чужих краях.
Для того времени подобное доверчивое отношение к сверхъестественному вполне нормально, — это было еще до того, как реальность и чудо были разлучены и обречены существовать, сообразуясь с прихотью различных монархов и введенных ими правил. Необычным казалось другое, а именно полное отсутствие сочувствия к бесцеремонно оставленной императором и униженной на глазах обеих цариц несчастной Джодхе-баи. Многие горожане довольно холодно относились к ней и раньше — за ее решительное нежелание покидать стены дворцов. Ее дематериализацию они расценили как заслуженное наказание за гордыню и высокомерие. Кара-Кёз сразу стала их любимицей, меж тем как Джодха-баи всегда была далекой от них царицей.
Все это императору было прекрасно известно через Айяра. Однако были в его донесениях и моменты настораживающие. Реакция на происшедшее оказалась неоднозначной. В поселении туранцев, в квартале персов и в колонии мусульман индийского происхождения было отмечено некоторое недовольство. Среди местных хинду, у которых божеств было неисчислимое множество, появление еще одного волшебного существа никаких отрицательных эмоций не вызвало. Еще бы — богов у них было чуть меньше, чем их самих, боги жили везде и во всем: в деревьях, в реках, в горах — всех мест и не упомнишь. Возможно, боги жили у них даже в отхожих местах и в мусорных кучах. Ну стало одним больше — какая разница… Там, где большинство исповедовало единобожие, дела обстояли гораздо хуже. Там начали поговаривать — причем так тихо, что это мог услышать лишь обладатель исключительно тонкого слуха, — будто император не в себе. В тайном сочинении главы «водохлебов» Бадауни, содержание которого по-прежнему еженощно инспектировал и заучивал слово в слово Умар Айяр, уже промелькнуло слово «безбожие», ибо если сотворение Джодхи еще можно было бы счесть неким личным опытом, поскольку в священных книгах нет запрета на воплощение в реальность своей мечты, то в случае с Кара-Кёз дело представлялось совсем в ином свете: лишь Всевышний обладал властью над жизнью и смертью, и ради собственного удовольствия возвращать женщину из царства мертвых являлось для человека актом кощунственным.
Слова из тайного дневника Бадауни вскоре начали повторять вслух его сторонники. Правда, употребить в данном случае слово «вслух» было бы изрядным преувеличением. Об этом шептались людишки самые мелкие и незначительные, те, с чьим мнением никто не считался, потому что, как говорилось при дворе Великих Моголов, «там лишь тот не упадет, кто уже ползет». И все же, как считал Айяр, повод для беспокойства имелся, потому что откуда-то снизу, с самого дворцового дна, доносился отдаленный гул — гул осуждения связи Акбара и Кара-Кёз. На том, нижнем, уровне Айяр уловил еле слышные шумы, которые и звуками-то трудно было назвать, — так, колебания воздуха при движении губ, едва смевших шевелиться, — поблизости всегда могло оказаться чье-то чужое ухо. В этих воздушных вибрациях угадывалось слово со столь мощным зарядом, что могло нанести серьезный ущерб репутации императора, а вполне возможно, и поколебать его трон.
Этим словом было кровосмешение. Донесение Умара пришло как раз вовремя, потому что вскоре после появления в Сикри Кара-Кёз принц Селим покинул столицу и в Аллахабаде поднял знамя мятежа, в оправдание своего поступка обвиняя императора в безбожии и инцесте. Сам по себе мятеж выглядел довольно глупо — чтобы не сказать смешно, — хотя Селиму и удалось собрать тридцатитысячную армию. В течение нескольких лет он гарцевал по северу Хиндустана с угрозами скинуть с трона отца, но так ни разу и не осмелился выступить против Акбара в открытом бою. Правда, один удар своему отцу ему все-таки удалось нанести, и этот удар был страшен: он подстроил убийство самого близкого из оставшихся у Акбара советников. Именно его Селим считал главным источником дурного влияния, человеком, который подталкивал отца на свершение богопротивных дел, заставил его отвернуться от Аллаха и пророка его Мухаммада. Главная же его вина, по разумению принца, состояла в том, что он постоянно отпускал язвительные замечания в адрес наследного принца. Абул-Фазл погиб точно так же, как и Бирбал, — его предательски убили. Когда «алмаз Сикри» — Абул-Фазл следовал по территории Орчхи, где правителем был сторонник Селима раджа Вир Сингх Де из Бунделькханда, принц дал знать своему приспешнику, что больше не желает видеть Абул-Фазла в живых. Раджа тут же подчинился. Безоружному министру отрубили голову и отослали ее принцу в Аллахабад, а он, с присущим ему тактом и стилем поведения, велел бросить ее в сточную канаву.