Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Германии в это время преследование евреев вылилось в организованные погромы. Гитлер говорил об «окончательном решении еврейской проблемы в Великом Рейхе». 15 марта 1939 года немецкие войска без объявления войны вторглись на территорию Богемии и Моравии, не встретив там никакого сопротивления. Под мощным ударом Запад не нашел ничего лучшего, чем умножить число встречных предложений, сводящихся к идее посредничества, в целом – угодливых и раболепных. Чем это могло помочь? Гитлер, урвав лакомый кусок, не выпустит его. Марину душил гнев. Правительство Франции состоит сплошь из ничтожеств! Даладье не тянет на вождя нации! Снова она размечталась о Наполеоне. Скорей бы в СССР! Там, по крайней мере, на самом деле есть вождь, пусть ужасный, опасный, но знающий, чего он хочет!
Наконец, Цветаева получила из советского посольства известие о том, что виза готова. В ее душе страх боролся с радостью. Друзья уже не пытались ее удерживать. Выгребая все до донышка из шкафов, занимая деньги у немногих еще остававшихся здесь почитателей ее таланта, она собрала небольшую сумму, требовавшуюся на путешествие. В начале июня 1939 года Марк Слоним пригласил Марину с Муром к себе на прощальный ужин.
«После ужина мы начали вспоминать Прагу, наши прогулки, и как однажды, засидевшись у меня до полуночи, она опоздала на поезд, я повез ее в деревню Вшеноры на таксомоторе по заснеженным зимним дорогам, и она вполголоса читала свои ранние стихи, – вспоминал Слоним в 1971 году. – Она задумалась и сказала, что это было на другой планете. Мур слушал со скучающим видом и этот разговор, и последовавшее затем чтение М. И. ее последней вещи – „Автобус“. Я пришел в восторг от словесного блеска этой поэмы и ее чисто цветаевского юмора и не мог прийти в себя от удивления, что в эти мучительные месяцы у нее хватило силы и чувства комического, чтобы описать, как
М. И. на мой вопрос ответила, что ей сейчас хочется написать как можно больше, ведь неизвестно, что ждет ее в Москве и разрешат ли печататься. Тут зевавший Мур встрепенулся и заявил: „Что вы, мама, вы всегда не верите, все будет отлично“. М. И., не обращая внимания на сына, повторила свою давнишнюю фразу: „Писателю там лучше, где ему меньше всего мешают писать, то есть дышать“.
М. И. долго говорила о судьбе рукописей, которые она хотела оставить помимо уже отосланных в Амстердам. „Лебединый стан“, „Перекоп“, вторую часть „Повести о Сонечке“ и еще кое-что она собиралась отправить Елизавете Эдуардовне Малер, профессору русской литературы в Базеле, и спросила, можно ли оставить один пакет для меня у Тукалевских, ее соседей по отелю.[259] Мы засиделись допоздна. Услыхав двенадцать ударов на соседней колокольне, М. И. поднялась и сказала с грустной улыбкой: „Вот и полночь, но автомобиля не надо, тут не Вшеноры, до Пастера дойдем пешком“. Мур торопил ее, она медлила. На площадке перед моей квартирой мы обнялись. Я от волнения не мог говорить ни слова и безмолвно смотрел, как М. И. с сыном вошли в кабину лифта, как он двинулся, и лица их уплыли вниз – навсегда».[260]
День ото дня в убогом жилище Марины росла нищета. 13 мая 1939 года она записала – вклинив эту бытовую запись в дневник между стихами о Чехии: «13 мая 1939 г., суббота. Дела – дрянь: 80 сантимов. Гм… два яйца, одна котлета, горстка риса – и Мурин аппетит. По TSF-у:[261] Visitez-visitez-Achetez-achetez.[262] И поганые, ненавистные люксовые чернила: „Bleu des Mers du Sud“[263] – не выносящие никакой бумаги, кроме пергаментной, и на которые я – обречена».[264] Сможет ли она продержаться до конца в этой давшей ей приют стране, где на самом деле жизнь оказалась сложенной лишь из сплошных трудностей, пустяков и непомерных расходов?
Дата отъезда из Парижа была назначена задолго до него: 12 июня 1939 года. Согласно намеченному плану, Марина с Муром должны были доехать в поезде от Парижа до Гавра, а там, пересев на советское судно, двинуться к Польше, из одного из портов которой – уже снова железной дорогой – они направятся прямо в Москву. За двадцать лет до того, во время большевистской революции, когда Сергей Эфрон встал на сторону белых, Марина поклялась ему: «Сереженька, если Бог сделает это чудо – оставит Вас живым – отдаю Вам всё: Ирину, Алю и себя – до конца моих дней и на все века.
И буду ходить за Вами, как собака».[265]
Теперь, перед отъездом в Россию, она перечитывает эти строки в дневнике и приписывает на полях: «И вот – иду, как собака!»
А в день окончательного прощания с Парижем она рассказывает подруге – Ариадне Берг: «Нынче едем – пишу рано утром – Мур еще спит – и я разбужена самым верным из будильников – сердцем. Последнее парижское утро. Прочтите в моем „Перекопе“ (хорошо бы его отпечатать на хорошей бумаге, та – прах! только никому не давать с рук и никому не показывать) главку – Канун, как те, уходя, в последний раз оглядывают землянку…
„Осколки жития
Солдатского“…
– Так и я. —
Пользуюсь (гнусный глагол!) ранним часом, чтобы побыть с Вами. Оставляю Вам у М.Н. Лебедевой (ее дочь Ируся обещала занести к Вашей маме) – мою икону, два старых Croix Lorraine[266] и георгиевскую ленточку – привяжите к иконе или заложите в „Перекоп“.
Едем без прoводов: как Мур говорит – „ni fleurs ni couronnes“[267] – как собаки – как грустно (и грубо) говорю я. Не позволили, но мои близкие друзья знают – и внутренно провожают».[268]