Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Все спят, — сказала Жервеза, позвонив уже три раза и все-таки не добудившись Бошей.
Ворота открылись, но под аркой было темно. Жервеза постучала в окошко дворницкой, чтобы получить ключи, но заспанная привратница что-то начала кричать ей, а что — она сначала никак не могла расслышать. Потом она, наконец, поняла, что Пуассон привел Купо в ужасном виде и что ключ, вероятно, торчит в замке.
— Тьфу, пропасть! — пробормотал Лантье, когда они вошли в комнату. — Что он тут наделал! Сущая зараза!
И в самом деле смрад стоял ужасный. Отыскивая спички, Жервеза то и дело попадала ногой в скользкие лужи. Наконец она зажгла свечу, и глазам их представилось редкостное зрелище. Купо, по-видимому, выворотило наизнанку; он загадил всю комнату, измазал постель, ковер; даже комод весь был забрызган рвотой. Сам он, свалившись с кровати, на которую его уложил Пуассон, храпел на полу, посреди собственной блевотины. Он весь вывалялся в ней, как свинья. Из широко раскрытого рта разило вонью, она отравляла весь воздух; поседевшие волосы слиплись, намокнув в отвратительной луже, растекавшейся вокруг головы.
— Вот свинья, вот свинья! — в бешенстве и негодовании повторяла Жервеза. — Все загадил… Нет, он хуже всякой собаки… Ни от какой падали такой вони не будет.
Жервеза и Лантье боялись повернуться, не зная, куда ступить. Никогда еще кровельщик не возвращался в таком виде, ни разу не доходило до того, чтобы он так испоганил комнату. Это зрелище сильно пошатнуло доброе чувство, которое Жервеза еще сохранила к мужу. Раньше, когда он возвращался навеселе, она относилась к нему снисходительно, не брезгливо. Но теперь, теперь это было уж слишком; ее всю переворачивало от отвращения. Она не дотронулась бы до него и щипцами. Одна мысль о прикосновении к этому гаду возбуждала в ней такое омерзение, как если бы ей предложили лечь рядом с покойником, умершим от дурной болезни.
— Но ведь лечь-то мне надо же, — прошептала Жервеза. — Не идти же спать на улицу!.. Ах, так бы и растоптала его!
Она попыталась перешагнуть через пьяного, но принуждена была ухватиться за угол комода, чтобы не поскользнуться в луже. Купо совершенно загораживал путь к кровати. Тогда Лантье, усмехаясь при мысли, что сегодня ей не придется спать на своей кровати, взял ее за руку и прошептал тихим, страстным голосом:
— Жервеза… Послушай, Жервеза…
Жервеза сразу поняла, чего он хочет, и вырвалась.
— Нет, оставь меня, — испуганно пробормотала она, обращаясь к нему на «ты», как в старые времена. — Умоляю тебя, Огюст, ступай к себе… Я как-нибудь устроюсь. Я заберусь на кровать через спинку.
— Послушай, Жервеза, не будь дурочкой, — повторял он. — Здесь такая вонища, что тебе не выдержать… Идем. Чего ты боишься? Он не услышит.
Жервеза отбивалась и отрицательно трясла головой. Растерявшись, не зная, что делать, и желая показать Лантье, что она остается здесь, она начала раздеваться. Сорвала с себя шелковое платье, бросила его на стул и осталась в рубашке и нижней юбке, с голыми руками и плечами. Ведь это ее кровать! Она хочет спать на своей кровати! Она все снова и снова пыталась найти чистое местечко, чтобы пробраться в постель.
Но Лантье не отставал, он хватал ее за талию, нашептывал ей страстные слова, задыхался, старался разжечь ее. Она оказалась между пьяницей-мужем, который мешал ей честно улечься в собственную постель, и этим негодяем, который думал только о том, чтобы воспользоваться ее несчастием и снова овладеть ею. Когда шапочник повышал голос, Жервеза умоляла его замолчать. Вытянув шею, она прислушивалась к тому, что делалось в маленькой комнате, где спали Нана и мамаша Купо. Но, очевидно, и старуха и девочка спали крепким сном. Слышно было, как они громко посапывают.
— Огюст, оставь меня, ты их разбудишь, — повторяла Жервеза, стискивая руки. — Перестань же! В другой раз… Не здесь, не при дочери…
Но Лантье молчал, улыбаясь; он медленно поцеловал ее в ухо, как целовал когда-то давно, когда хотел раззадорить, опьянить. Жервеза сразу обессилела, в ушах ее зашумело, по телу пробежала дрожь. Но все-таки она еще раз попыталась пробраться к кровати. И опять должна была отступить. Оттуда поднимался такой невыносимый смрад, что ее чуть не стошнило от омерзения. Мертвецки пьяный Купо валялся неподвижно, как труп; он храпел на полу, точно на мягкой перине. Заберись к его жене хоть вся улица, он и не шелохнулся бы.
— Тем хуже, — бормотала Жервеза. — Он сам виноват. Я не могу… Ах, боже мой, боже мой! Он гонит меня с моей постели, у меня больше нет постели… Нет, я не могу. Он сам виноват.
Она дрожала, она теряла голову. И в то время, как Лантье тащил ее к себе, за застекленной дверью маленькой комнаты появилось лицо Нана. Девочка только что проснулась и тихонько встала. Она была в одной рубашке, бледная, заспанная. Нана посмотрела на отца, валявшегося в собственной блевотине, потом перевела глаза на мать и, прильнув к стеклу, стояла и глядела, пока юбка матери не исчезла в двери чужого мужчины напротив. Лицо Нана было серьезно. Широко открытые глаза порочного ребенка горели чувственным любопытством.
В эту зиму матушка Купо чуть было не умерла от удушья. Она уже привыкла к тому, что каждый год, в декабре, астма укладывает ее в постель на две-три недели. Что ж, она уже не молоденькая: на святого Антония исполнится семьдесят три года. Матушка Купо стала совершенной развалиной и, несмотря на свою толщину, заболевала от каждого пустяка.
Доктор предупредил, что удушье прикончит ее разом, в мгновение ока, так что она и охнуть не успеет.
Когда старухе приходилось лежать в постели, она делалась совсем невыносимой. Надо сознаться, что комната, в которой она спала вместе с Нана, была далеко не из приятных. Между кроватями могло поместиться только два стула. Серые выцветшие обои висели клочьями. Сквозь круглое окошко, прорезанное под самым потолком, проникал скудный, сумрачный свет, точно в погребе. Ну как не расклеиться вконец в такой дыре, особенно женщине, которой и без того трудно дышать! Ночью, во время бессонницы, старуха прислушивалась к дыханию спящей Нана, и это развлекало ее. Но днем, с утра до вечера, матушка Купо оставалась совсем одна; никто не приходил посидеть с ней, и она целыми часами брюзжала, плакала и, ворочаясь на подушке, твердила:
— Господи, какая я несчастная! Господи, какая я несчастная!.. Это же тюрьма!.. Они меня уморят в этой тюрьме!
И когда Виржини или г-жа Бош заходили проведать ее, она, не отвечая на вопрос о здоровье, начинала изливаться в бесконечных жалобах:
— Да, здесь мне хлеб достается недешево! У чужих людей, и то было бы легче!.. Я недавно попросила чашечку морса, так знаете что: они притащили мне целую миску, конечно, чтобы попрекнуть меня, сказать, что я слишком много пью!.. А Нана? Ведь я выходила эту девчонку, а она, как вскочит с постели, так и убегает, — больше я ее и не вижу. Можно подумать, что от меня смердит. А ночью дрыхнет и ни разу не проснется, не спросит, как я себя чувствую… Конечно, я им мешаю, они ждут не дождутся, когда я подохну. Ох, теперь уж недолго ждать! Нет у меня больше сына; эта мерзкая прачка отняла его у меня. Она бы рада избить меня; кабы суда не боялась, уж она давно бы меня придушила.