Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из библиотеки мы прошли полутемными комнатами, под ногами хрустело, точно паркет был усыпан речными ракушками. Вдоль стен распахнутым нутром чернели растерзанные шкафы с выломанными ящиками. В дальнем углу, скрученные, как пыльный реквизит, стояли знамена с золотым шитьем – с орлами, крестами и славянской вязью. По полу валялись книги, рваные фолианты, скомканные гобелены. В камине белел античный бюст с отбитым носом и дырками от пуль.
Пошли по галерее, лампы тут тоже горели вполнакала. Наставница приложила палец к губам. Я остановилась и услышала звук, тихий, но значительный, похожий на шум далекого прибоя. Мощный шелест.
Неприметная дверь в самом конце галереи напоминала вход в кладовку.
– Тут лестница, – прошептала наставница. – Дайте руку.
Сухая теплая ладонь. Сильные пальцы сжали мою кисть, на ощупь я пошла за ней. Винтовая лестница круто карабкалась вверх. В темноте звук прибоя приблизился, стал громче и как бы шире, объемней. На самом верху в низкой комнате, похожей на чердак – балки, паутина, вонь мышей, – из пола торчала полусфера вроде макушки гулливерского глобуса. Из круглых окошек глобуса тек свет. Я заглянула.
Мы находились на внешней стороне купола ротонды. Внизу, в круглом зале, прямо на полу сидели дети. Сидели по кругу, в центре которого стоял человек. Я узнала Сильвестрова. Детей было одиннадцать (зачем-то я их пересчитала), скрестив ноги по-турецки и сложив ладони в молитвенном жесте, они сидели и дышали. Дышали в унисон, слаженным хором. Именно этот звук, усиленный акустикой купола, я приняла за прибой. У йогов этот способ дыхания – глубокий вдох сквозь зубы, пауза, долгий горловой выдох – называется «шум моря». Сильвестров, сутулый и хмурый, стоял неподвижно, сунув руки в карманы длинного пальто. Все это напоминало какую-то странную медитацию.
Я оглянулась, наставница спокойно кивнула, мол, ждем.
Мерный шум внизу, казалось, стал слаженнее, громче. Точно прибой набирал силу. Точно приближался шторм. Сильвестров вынул руки из карманов, медленно развел их в стороны. Раскрыл ладони, растопырил пальцы, словно собирался кого-то обнять, схватить. Он выпрямил спину, расправил плечи и выпятил грудь. Как птица, готовая взлететь.
Дети сидели не двигаясь. Дышали. Спокойные сосредоточенные лица. Исполинские меха раздували неведомое пламя. Сильвестров вытянулся и привстал на цыпочки – так мне показалось сверху. Потом он поднялся чуть выше, потом еще. Тень на полу стала отодвигаться все дальше и дальше от его ног. Он висел в воздухе. На расстоянии метра от пола.
Наставница тронула меня за плечо.
– Пошли, – прошептала она мне в ухо.
Шли молча. По дороге я вспомнила слово «левитация», впрочем, оно ничего не объясняло. В одной из захламленных комнат мы остановились.
– Как вас зовут? – спросила я.
– Лариса.
– Что это было? Левитация? Или…
– Не важно.
– А что важно?
– Прана. Энергия.
– А дети, они… они, – я пыталась найти слово, – производят эту энергию? Дети?
– Нет. Они прану направляют. Огонь кундалини… долго объяснять.
– Откуда? Откуда она?
– Не знаю. Из тела, из души. Из космоса. Из земли. Из воздуха.
– А Сильвестров? Он тоже… этот…
– Нет. Он пустой. Дети – они как зеркало. Как зеркало и линза. Ловят энергию и направляют. Через себя.
– Как солнечный зайчик?
Лариса не ответила. Она отодвинула опрокинутый стул, подняла с пола картину. Развернула лицом и прислонила ее к стене.
– Господи… – выдохнула я. – Это же…
Это была «Юдифь» Джорджоне. Я подошла ближе. Почти равнодушная Юдифь, с флорентийской лисьей раскосостью полуприкрытых глаз, в правой руке – меч, а левая придерживает подол пурпурного платья. Она, словно родная сестра Венеры, грация на грани с негой, румяная упругая плоть – сладострастный колорит итальянского Ренессанса, сменившего девственную меланхолию бледного Средневековья. Узкая ступня, розовая и босая, уперлась в мертвый лоб отрубленной головы. Живописцы той эпохи не знали палитры, они смешивали краски заранее: цвет майского неба, цвет тосканских полей, цвет женского тела. Лицо мертвеца было серо-бурым, наверняка Джорджоне назвал полученную смесь «цвет трупа».
Отчаянная баба, вот уж воистину сорви голова, Юдифь пришла в лагерь врага под видом странствующей прорицательницы. Буйная кровь генерала взыграла от счастливого пророчества, к тому же пифия оказалась соблазнительно аппетитной чертовкой. Устроили пир, но похотливый ассириец переборщил с алкоголем и уснул. Бритвенная сталь меча, сорванная портьера, побег сквозь ночь с кровавым трофеем. Осажденный город встретил триумфом.
«Вот голова Олоферна, вождя Ассирийского войска, и вот занавес его, за которым он лежал от опьянения, – и Господь поразил его рукою женщины. Жив Господь, сохранивший меня в пути, которым я шла! Ибо лицо мое прельстило Олоферна на погибель его, но он не сделал со мною скверного и постыдного греха».
– Она дожила до ста пяти лет, – Лариса подошла ко мне. – И тихо умерла в кругу семьи.
– Я знаю.
– В Библии ей посвящена целая книга. Самая знаменитая женщина Ветхого Завета.
– Не надо меня уговаривать. – Я присела на корточки, чтоб получше разглядеть мертвую голову. – Вы специально меня тут повели?
– Разумеется. Но только не я, – на шутку она ответила серьезно. – А вам мир видится клубком случайных совпадений?
Отрубленная голова была исполнена с виртуозной убедительностью. Через пятьсот лет такая живописная манера вылупится в отдельное направление, которое станет называться гиперреализмом. Джорджоне, верный сын Ренессанса, писал голову с натуры, писал дотошно, до тех пор, пока модель не начала пованивать. Да, вот он, цвет трупа. Достоверно, очень натурально, почти с запахом. Впалые щеки, сквозь щелочки прикрытых век проглядывали желто-лимонные белки, серые губы сжаты, волосы прилипли ко лбу. Патологоанатомическая эстетика.
– Когда, – я поднялась с корточек, – когда вывозите детей?
Лариса бережно взяла картину за раму, подняла, развернула лицом к стене.
– Вы обратную дорогу найдете? – спросила. – В библиотеку?
Там, в библиотеке, кроме Зины меня ждал Бархотенко. Еще в коридоре я услышала его медный баритон:
– Ад – это выбор сильной души. Личности! Лишь в аду ты можешь остаться самим собой. В раю тебе уготована участь раствориться в Боге. Исчезнуть. Не это ли есть тривиальное определение смерти?
Я вполголоса выругалась и открыла дверь. Зина сгорбившись сидела на столе, листала какой-то фолиант. Лица не видела, но даже спина выражала дикое раздражение. Бархотенко с собачьей прытью направился ко мне.
– Ага! – обрадовался он. – Ну вот! Наконец! Где же вы пропадали, милая Екатерина Сергеевна?