Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сынок уже было открыл рот, чтобы рассказать, что случилось, но в этот момент увидел фотографию на папином рабочем столе.
На фотографии рядом с папой стоял Леонид Ильич Брежнев.
— Что ты так разв-волновался, сынок?
Про михалковский цинизм ходят легенды, и легенды почти восхищенные. Ибо Сергей Владимирович был и есть циник — принципиальный; в его исполнении это не пошловатая уступка порокам и обстоятельствам, а жизненная позиция.
Как в старом анекдоте про скорпиона и черепашку: вот такое я говно!
Многие в писательском цехе поворовывают сюжетные ходы и даже тексты; но для того, чтобы миллионными тиражами опубликовать под своим именем диснеевских «Трех поросят», надо быть Сергеем Михалковым.
Рассказывают, как однажды он пришел в «Детгиз» за очередным безразмерным гонораром. Был день получки, и к окошечку кассы тянулась очередь — гонорарники, работники издательства… К очереди этой Михалков как Герой Соцтруда подошел, разумеется, с головы и, отодвинув безымянного «детгизовца», попросил выдать причитающееся.
Кассир посмотрел в ведомость и понял, что остальным можно в очереди уже не стоять: денег в кассе оставалось как раз на михалковский гонорар.
Кассир робко предложил компромиссный вариант: выдать Михалкову половину суммы сейчас, а остальное — завтра. Михалков не согласился. Позвали главного бухгалтера, потом директора издательства: Сергей Владимирович, войдите в положение… люди, очередь… мы завтра привезем на дом…
Герой Соцтруда был непреклонен:
— Д-давайте всё!
Наконец директор издательства не выдержал и возопил:
— Но почему?
Михалков ответил просто и непобедимо:
— А-алчность.
Юмор — почти всегда дитя контекста. Вот вам чудесный пример. Девяностолетний старик в ответ на вопрос, как ему удалось дожить до таких пределов и сохранить ясные мозги и здоровье, отвечает:
— Я всю жизнь работал и жил честно.
Ничего смешного, только пошловато немного, правда? Теперь — внимание — ввожу контекст! Эти слова в дни своего девяностолетия произнёс герой предыдущих сюжетов Сергей Михалков.
Вот вам уже и смешно, правда?
Рассказывают, что Михаил Ильич Ромм, работая во ВГИКе, обожал мучить абитуриентов просьбой пересказать «Анну Каренину», справедливо полагая, что в процессе такого пересказа образование, интеллект и вкус поступающего выявятся в полном объеме.
Обратился он с аналогичной просьбой и к абитуриенту Шукшину.
Шукшин, говорят, даже возмутился:
— Какая «Анна Каренина»? У нас в посевную горючего нет! Школу ремонтировать надо, котельная старая…
Вполне сочувствуя хозяйственным трудностям советского Алтая, присутствующие при диалоге поняли, тем не менее, что юноше во ВГИКе не учиться. Но Ромм, ко всеобщему удивлению, нарисовал против его фамилии плюсик.
— Но ведь он же не читал «Анны Карениной»… — осторожно напомнил кто-то мастеру.
— Да, — ответил Ромм, — но вы представляете, что будет, когда он это прочитает?
Другая легенда из тех же коридоров.
Темой курсовой работы была комедия. Требовалось снять одночастевку. Некий вгиковец, представляя разработку будущей ленты, посетовал Ромму:
— Я только боюсь, чтобы не вышло, как у Чаплина. Михаил Ильич тут же его успокоил:
— Не бойтесь. Как у Чаплина — не получится…
Поезд в Нижний Новгород с гостями фестиваля «Кинотавр» должен был отойти с минуты на минуту. У окна стоял Олег Янковский; его уже полчаса донимала общением явно не самая близкая его знакомая, дама из оргкомитета.
— Как жизнь? — спросил у нее, наконец, Янковский, чтобы, по крайней мере, больше не говорить самому, а только дотерпеть. Дама, отчаянно кокетничая, ответила так:
— Помните, у Блока, Олег Иванович? «Сотри случайные черты и ты увидишь — мир прекрасен!»
Олег Иванович вздохнул и со словами: «Секундочку, сейчас запишу…» — полез в карман пиджака за блокнотом.
Дело было в самом конце восьмидесятых. Молодая русская актриса уже два месяца жила и работала в Париже и, как полагается русскому человеку, надолго попавшему в комфортабельные условия, сильно затосковала.
Актриса пила в своем полулюксе, врубив на полную громкость Высоцкого. Дверь в номер была приоткрыта, и через какое-то время, на сочетание хриплого голоса с женским одиночеством, в номер заглянул пожилой азиат. С корректным поклоном что-то спросил. Актриса ни на каком языке, кроме своего, не понимала, да ей и не больно было надо. Но излить душу уже хотелось.
— Китайца! — сказала она, махнув рукой. — Заходи! «Китаец» зашел, присел. Она ему налила:
— Пей!
«Китаец» с поклоном пригубил.
— Нет, ты пей! — сказала актриса. — Ты по-человечески выпей, до дна!
Заставив азиатского старика выпить до дна, она начала рассказывать ему про жизнь, о которой тот не имел никакого представления.
— Я актриса! — говорила актриса. — Понимаешь ты? Актриса! Станиславский, слышал?
— Станиславский… — понимающе закивал «китаец».
— Ни хера ты не слышал, — определила актриса. И еще выпив, длинно исповедалась ему — про русскую душу, про жизнь, до капли отданную искусству, про Высоцкого, про Нину Заречную… Азиат сочувственно кивал, гладил по плечу, потом по коленке…
— Отстань ты, китайца дурная! — кричала актриса. И снова рассказывала ему, как это мучительно — все время жить жизнью роли, которая не отпускает, живет в тебе и днем, и ночью… И открыла еще бутылку, и налила себе и гостю, — и в ожидании нехитрых, но особенно желанных в пожилом азиатском возрасте радостей тот еще битый час слушал про русскую душу, про Высоцкого, про Нину Заречную…
Радостей он не дождался. По крайней мере, так утверждает актриса, с нервным смехом рассказывавшая потом эту историю.
Причина нервного смеха — вот какова. Наутро, не слишком рано вернув себя к жизни, актриса подправила лицо и пошла завтракать. В холле отеля стоял вчерашний «китаец» и негромким голосом отдавал распоряжения. Вокруг него в большом количестве стояла свита и подробно, с огромным почтением записывала слова, которые тот негромко ронял. «Китаец» мельком глянул на остолбеневшую невдалеке актрису — на лице его не дернулся ни мускул — и продолжил монолог.
Она отошла в сторонку и осторожно уточнила: кто это?