Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Невозможно ожидать какого-либо обновления мусульманских обществ изнутри, их собственною силой. Источник всех преобразований на свете лежит в душе человеческой, бессильной без присутствия идеала естественного или выработанного, который заставляет ее стремиться к высшему. Но мусульманство, с одной стороны, выело в душе человека все первобытное и всецело наполнило ее собою, с другой стороны, не поставило перед человеком никакого идеала, даже в самом узком значении этого слова. Мусульманство в полном смысле – религия натуралистическая, с прибавкой сверхъестественной декорации, религия, которая оправдывает человека как он есть, не требует от него внутреннего возвышения над самим собою, освещает одинаково все его страсти, всем им дает законный исход, от многоженства до кровоместничества, и спасает человека ценою одного исполнения внешнего закона. Мусульманский сверхчеловеческий мир есть не идеал для души, но расплата за исполнение закона; он есть та же чувственная природа, только ярче расписанная; он наполнен теми же людьми, только в положении шаха, а не подданного. Исламизм взял из христианства определение духа и мира, но затем смысл вещей остался в нем языческий без изменения. К какому идеалу будет стремиться мусульманин на земле, когда даже небо не представляет ему ничего идеального? Проникнутый насквозь религией, составляющей весь его кругозор, потому что в магометанской религии заключается все – законы семейные, гражданские, уголовные, финансовые; став мусульманином до конца ногтей, до такой степени, что от Марокко до Борнео его можно узнать по тому только, как он садится обедать и как держит нож в руке, мусульманин не может выбиться из очерченного около него круга. В продолжение восьми веков ряд могучих личностей напрягал все силы, чтобы расширить как-нибудь кругозор исламизма, но все эти усилия остались вариацией на одну тему, как азиатская музыка. Никакой гений не может извлечь из данной темы заключений, которых она не содержит. Так было, и так будет. Мусульманский мир бесплоден в основании. Бесплодие личного духа перешло в мертвенность общества, существующего только механически.
Довольно известно значение реформ на европейский лад, предпринимаемых теперь по всей Азии. Тут происходит соглашение элементов естественно несогласимых, соединение воды и огня; вода испаряется без следа, но успевает потушить огонь. В продукте остаются люди, которые ничему не научились, но утратили последний след убеждений и чувств, каковы они ни были, и заменили их верой в одни деньги, кто бы их ни давал.
Люди официального класса (и в том числе самые близкие к престолу) усердно напрашиваются на службу европейским интересам за деньги; продают свою страну, нисколько не скрывая этого и никого этим не удивляя; одним словом, показывают величайшее равнодушие к тому, что у нас называется отечеством и династией, а для них составляет временное соединение людей под случайной властью. Все они такого же мнения об общественном деле, как персидский сановник в Гаджи Бабе, который говорил: «англичане все твердят мне об отечестве и общем благе; но какая же мне польза от того, что государство сильно и шах получает много денег, когда эти деньги идут ему, а не мне, и что мне за выгода, если мои сограждане будут богаты, – ведь то будут их деньги, а не мои». В этом отношении нет в Азии более или менее испорченных людей; подобное суждение составляет, по-ихнему, дело здравого смысла и натурально. Надобно еще раз повторить, что исламизм отнял у мусульманина общественную почву и в то же время не развил в нем нравственного чувства; нравственность исламизма состоит в исполнении нескольких условных предписаний закона. Тот же сановник был, может быть, человеком религиозным и свято соблюдал заповеди: 1) молиться пять раз в день; 2) подавать милостыню; 3) не пить вина; 4) съездить на поклонение Каабе; 5) хоть раз в жизни порезать неверных (газават). По всей вероятности, еще он был мистиком и очень хитросплетенно рассуждал о метафизике веры, как всегда случается с умными мусульманами под старость; может быть, готов был при случае пожертвовать жизнью за веру; но все это не могло нисколько приблизить его к понятию об отечестве и гражданских обязанностях.
Давно уже мусульманский мир впал в такое состояние; давно уже народ превратился там в численное собрание единиц, из которого счастливые атаманы разбойничьих шаек стали по нескольку раз в столетие выкраивать всякие государства; эти государства жили день за днем, пока не столкнулись с Европою.
При этом столкновении распался весь их согнивший механизм. Состояние безнадежного бессилия, внешнего и внутреннего, стало смутно чувствоваться правительствами и массами. Правительства стали подражать наружным формам европейского государства, полагая, что в них вся сила; подражание оказалось не под силу экономическим средствам их подданных, скоро раздавленных новыми требованиями; массы, глядевшие прежде на правительство без участия, с равнодушием привычки, возненавидели его двойной ненавистью – как отступника веры, обольщенного гяурами, и как безжалостного притеснителя. Религиозная ненависть к отшатнувшемуся официальному слою выказывалась в чрезвычайном развитии тайных сект – мюридов в суннитстве и бабистов в шиитстве, принявших самый резкий политический характер. Мюриды, в особенности, образовали государства в государстве по всей мусульманской Азии и грозят страшными потрясениями, разумеется, совершенно бесплодными в результате, как все внутренние движения исламизма. Материальный гнет вызвал бесформенную, но общую ненависть к власти. Все стали врагами настоящего порядка вещей, – но одни ищут спасения в собственной силе (и ищут напрасно, потому что она может только разрушать, а не создавать), другие в сознании своего бессилия ждут избавления от кого бы то ни было, хоть от гяуров, только бы им стало полегче. Как ни было поверхностно соприкосновение азиатских населений с европейскими, но оно было достаточно, чтобы заронить в душу первых смутное чувство своего бессилия, какое-то мерцающее сознание в том, что судьбы мира в наше время отданы гяурам. При фаталистическом настроении восточного человека и бессвязности восточных обществ, живущих чисто механически, одно это чувство, разрастаясь понемногу, заранее обрекает в жертву азиатскую автономию.
Близкое соприкосновение Европы с Азией, происшедшее в наше столетие, было столкновением железного горшка с глиняным, как в басне.
Таково, без преувеличения, современное состояние мусульманской Азии. Я не знаю Азии языческой, но по всем приметам надо думать, что она еще мертвеннее и несостоятельнее. В наш век застой