Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но в этот раз она только рассмеялась.
– Вы чего пугаете-то, я ведь не Таня, не побегу. А вот Любочку так, пожалуй, разбудите, да еще родимчик привяжется… что кричите-то!
– Ни-ни-ни! Типун, типун… – ужасно испугался вдруг Лебедев и, бросаясь к спавшему на руках дочери ребенку, несколько раз с испуганным видом перекрестил его. – Господи, сохрани, Господи, предохрани! Это собственный мой грудной ребенок, дочь Любовь, – обратился он к князю, – и рождена в законнейшем браке от новопреставленной Елены, жены моей, умершей в родах. А эта пигалица есть дочь моя Вера, в трауре… А этот, этот, о, этот…
– Что осекся? – крикнул молодой человек. – Да ты продолжай, не конфузься.
– Ваше сиятельство! – с каким-то порывом воскликнул вдруг Лебедев. – Про убийство семейства Жемариных в газетах изволили проследить?[143]
– Прочел, – сказал князь с некоторым удивлением.
– Ну, так вот это подлинный убийца семейства Жемариных, он самый и есть!
– Что вы это? – сказал князь.
– То есть, аллегорически говоря, будущий второй убийца будущего второго семейства Жемариных, если таковое окажется. К тому и готовится…
Все засмеялись. Князю пришло на ум, что Лебедев и действительно, может быть, жмется и кривляется потому только, что, предчувствуя его вопросы, не знает, как на них ответить, и выгадывает время.
– Бунтует! Заговоры составляет! – кричал Лебедев как бы уже не в силах сдержать себя. – Ну могу ли я, ну вправе ли я такого злоязычника, такую, можно сказать, блудницу и изверга за родного племянника моего, за единственного сына сестры моей Анисьи, покойницы, считать?
– Да перестань, пьяный ты человек! Верите ли, князь, теперь он вздумал адвокатством заниматься, по судебным искам ходить; в красноречие пустился и всё высоким слогом с детьми дома говорит. Пред мировыми судьями[144] пять дней тому назад говорил. И кого же взялся защищать: не старуху, которая его умоляла, просила и которую подлец ростовщик ограбил, пятьсот рублей у ней, всё ее достояние, себе присвоил, а этого же самого ростовщика, Зайдлера какого-то, жида, за то, что пятьдесят рублей обещал ему дать…
– Пятьдесят рублей, если выиграю, и только пять, если проиграю, – объяснил вдруг Лебедев совсем другим голосом, чем говорил доселе, и так, как будто он никогда не кричал.
– Ну и сбрендил, конечно, не старые ведь порядки-то, только там насмеялись над ним. Но он собой ужасно доволен остался; «вспомните, – говорит, – нелицеприятные господа судьи, что печальный старец, без ног, живущий честным трудом, лишается последнего куска хлеба; вспомните мудрые слова законодателя: „Да царствует милость в судах“». И верите ли: каждое утро он нам здесь эту же речь пересказывает, точь-в-точь как там ее говорил; пятый раз сегодня; вот перед самым вашим приходом читал, до того понравилось. Сам на себя облизывается. И еще кого-то защищать собирается. Вы, кажется, князь Мышкин? Коля мне про вас говорил, что умнее вас и на свете еще до сих пор не встречал…
– И нет! И нет! И умнее на свете нет! – тотчас же подхватил Лебедев.
– Ну, этот, положим, соврал. Один вас любит, а другой у вас заискивает; а я вам вовсе льстить не намерен, было бы вам это известно. Не без смысла же вы – вот рассудите-ка меня с ним. Ну, хочешь, вот князь нас рассудит? – обратился он к дяде. – Я даже рад, князь, что вы подвернулись.
– Хочу! – решительно крикнул Лебедев и невольно оглянулся на публику, которая начала опять надвигаться.
– Да что у вас тут такое? – проговорил князь, поморщившись.
У него действительно болела голова, к тому же он убеждался всё больше и больше, что Лебедев его надувает и рад, что отодвигается дело.
– Изложение дела. Я его племянник – это он не солгал, хоть и всё лжет. Я курса не кончил, но кончить хочу и на своем настою, потому что у меня есть характер. А покамест, чтобы существовать, место одно беру в двадцать пять рублей на железной дороге. Сознаюсь, кроме того, что он мне раза два-три уже помог. У меня было двадцать рублей, и я их проиграл. Ну, верите ли, князь, я был так подл, так низок, что я их проиграл!
– Мерзавцу, мерзавцу, которому не следовало и платить! – крикнул Лебедев.
– Да, мерзавцу, но которому следовало заплатить, – продолжал молодой человек. – А что он мерзавец, так это и я засвидетельствую, и не по тому одному, что он тебя прибил. Это, князь, один забракованный офицер, отставной поручик из прежней рогожинской компании и бокс преподает. Все они теперь скитаются, как их разогнал Рогожин. Но что хуже всего, так это то, что я знал про него, что он мерзавец, негодяй и воришка, и все-таки сел с ним играть, и что, доигрывая последний рубль (мы в палки[145] играли), я про себя думал: проиграю – к дяде Лукьяну пойду, поклонюсь – не откажет. Это уж низость, вот это так уж низость! Это уж подлость сознательная!
– Вот это так уж подлость сознательная! – повторил Лебедев.
– Ну, не торжествуй, подожди еще! – обидчиво крикнул племянник. – Он и рад. Я явился к нему, князь, сюда и признался во всем; я поступил благородно, я себя не пощадил; я обругал себя пред ним, как только мог, здесь все свидетели. Чтобы занять это место на железной дороге, мне непременно нужно хоть как-нибудь экипироваться, потому что я весь в лохмотьях. Вот, посмотрите на сапоги! Иначе на место явиться невозможно, а не явись я к назначенному сроку, место займет другой, тогда я опять на экваторе и когда-то еще другое место сыщу. Теперь я прошу у него всего только пятнадцать рублей и обещаюсь, что никогда уже больше не буду просить и, сверх того, в течение первых трех месяцев выплачу ему весь долг до последней копейки. Я слово сдержу. Я умею на хлебе с квасом целые месяцы просидеть, потому что у меня есть характер. За три месяца я получу семьдесят пять рублей. С прежними я должен ему буду всего тридцать пять рублей, стало быть, мне будет чем заплатить. Ну, пусть проценты назначит какие угодно, черт возьми! Не знает он, что ли, меня? Спросите его, князь, прежде, когда он мне помогал, платил я или нет? Отчего же теперь не хочет? Разозлился на то, что я этому поручику заплатил; иной нет причины! Вот каков этот человек – ни себе, ни другим!
– И не уходит! – вскричал Лебедев. – Лег здесь и не уходит.
– Я так и сказал тебе. Не выйду, пока не дашь. Вы что-то улыбаетесь, князь? Кажется,