Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он думал, ее дневник — это в основном горячая обличительная речь против него. Но о нем там не было ни слова. В записях фигурировал другой «он», профессор в крахмальном воротничке, на чью фотографию она заставляла себя смотреть по утрам, проснувшись, и по вечерам, ложась спать. Было в ее жизни нечто похуже Кэти Гулзби. Да что там, даже сам Шаббат остался за кадром. Все последние тридцать лет остались за кадром, это были всего лишь глупые метания, всего лишь соль на рану, которая, как следует из записок Розеанны, навсегда разъела ее душу. Свою историю он знал. А здесь была история Розеанны — с того самого места, где берет начало предательство, которое и есть жизнь. Именно здесь располагался страшный карцер, из которого нет пути назад, а Шаббата здесь не было. Как же мы надоели друг другу — притом что не существуем друг для друга, притом что мы всего лишь бесплотные призраки по сравнению с теми, кто в самом начале предал поруганию нашу веру.
У нас были домработницы, или скорее экономки, они жили в доме, готовили. Отец и сам готовил. Я не очень хорошо все это помню. Экономка обычно тоже садилась с нами за стол. Нет, я не очень помню эти обеды.
Когда я приходила из школы, его не было дома. У меня был ключ. Я шла в супермаркет и покупала что-нибудь из еды. Гороховый суп в пакетиках. Кексы и свое любимое печенье. Сестра ждала меня дома. Перекусив, мы шли играть на улицу.
Помню, он громко храпел. Наверно, это оттого, что пил. Я часто находила его утром на полу одетым. Он так напивался вечером, что не мог добраться до кровати.
Среди недели он не пил, только в выходные. У нас тогда была лодка, и мы летом ходили под парусом. Он и тут нас подавлял. Всегда требовал, чтобы было, как он хочет А мореход из него был тот еще. И вообще, стоило ему чуть побольше выпить, и он терял над собой контроль. Выворачивал при нас карманы, демонстрируя, что у него нет денег. И еще он становился очень неуклюжим, и если к нам кто-то приходил кто-нибудь из подруг, мне бывало очень стыдно за него. В таком состоянии он был мне физически отвратителен.
Когда мне нужна была одежда, он вел меня в магазин. Я очень стеснялась, что я — с отцом. Он в этом не разбирался и часто покупал одежду, которая мне не нравилась, и заставлял ее носить. Никогда не забуду куртку защитного цвета. Как я ее ненавидела! Со всей страстью. Я чувствовала себя мальчишкой. Рядом со мной не было женщин, которые позаботились бы обо мне, дали вовремя совет… Было очень трудно.
У нас жили домработницы, и некоторые из них были не прочь женить его на себе. Помню, одна из них была вполне образованной женщиной, и хорошо готовила, и очень хотела замуж за профессора. Но кончалось всегда катастрофой. Мы с Эллой подслушивали под дверью, следили, как развивается роман. Мы точно знали, что вот сейчас, например, они трахаются. Не думаю, что он был силен в этом смысле — он ведь много пил. Но мы всегда подслушивали и знали, что происходит. В конце концов они узнавали его поближе, а он начинал их гонять, читать им нотации, вплоть до того, что учил их мыть посуду. Он ведь профессор геологии и лучше знает, как надо мыть посуду. Начинались ссоры, крики. Я не думаю, что он их бил, но кончалось всегда неприятностями. Когда очередная уходила, у него обычно наступал кризис. И я жила в постоянном предчувствии этого кризиса. Лет в двенадцать-тринадцать я стала интересоваться мальчиками, у меня появилась куча подружек, и это ему очень не нравилось. Он сидел и пил джин в одиночку. Тут же и засыпал, за столом. Я теперь без слез думать не могу об этом одиноком, всеми брошенном человеке. Он просто не мог жить один. Вот и сейчас плачу.
Она уехала в 1945 году, когда мне было восемь лет. Я не помню, как она уезжала, я только помню, что меня бросили. Помню, как она приехала в первый раз, в 1947-м, на Рождество. Привезла нам игрушки — зверушек — они умели пищать. Помню свое отчаяние. Я хотела, чтобы мама вернулась насовсем. Мы с Эллой опять подслушивали под дверью — на этот раз надеялись уловить, о чем говорят родители. Они говорили яростным шепотом, а иногда и громко препирались. Мама провела с нами две недели, и когда она уехала, мне стало даже легче — такое это было ужасное напряжение. Она казалась мне потрясающей женщиной — красиво одетая, умела себя подать, — она ведь в Париже жила.
Он запирал ящики стола на ключ. Мы с Эллой научились открывать их ножом, так что были в курсе всех его секретов. Мы находили там письма от женщин. Мы еще смеялись, думали — все это розыгрыш. Однажды вечером отец зашел ко мне в комнату и сказал: «Кажется, я влюбился». Я сделала вид, что ничего не знаю. Он сказал, что собирается жениться. Я подумала: вот и хорошо, теперь я больше не должна заботиться о нем. Она была вдова, за шестьдесят, и он думал, у нее есть деньги. Не успели они пожениться, как пошли ссоры, такие же, как с другими женщинами. И я чувствовала, что тоже причастна к этому, что я виновата в том, что он женился! Отец как-то пришел ко мне и сказал, что это ужасно, что она старше, чем говорила, и денег у нее совсем не столько, сколько она говорила. Просто катастрофа. Меня она поливала грязью. Жаловалась ему, что я не желаю учиться, что я испорченная, что на меня нельзя положиться, что я грязнуля, не убираю свою комнату, невоспитанная, что я безнадежна, вечно вру и не слушаюсь ее.
Я тогда уже снова жила у матери. Помню, я мылась в ванной, когда зазвонил телефон и я услышала мамин истошный вопль. Первая моя мысль была, что он убил мачеху. Но мать вошла ко мне в ванную и сказала: «Твой отец умер. Мне надо ехать в Кембридж». Я спросила: «А я?» Она ответила: «У тебя школа, и вообще я не думаю, что тебе следует ехать». Но я убедила ее, сказала, что для меня это важно, и она взяла меня с собой. Элла не хотела ехать, боялась, но я и ее заставила. Он написал письмо Элле и мне, у меня до сих пор хранится это письмо. Я храню все письма, которые получала от него, пока жила у мамы. Я не перечитывала их с тех пор, как он умер. А тогда, ну когда он писал их мне, я не могла их читать. Письмо от отца — и меня весь день тошнит. В конце концов мать сама заставляла меня распечатывать эти письма. Я читала их при ней, или она читала их мне. «Почему ты не напишешь отцу, который так скучает по тебе?» — так он и писал о себе — в третьем лице. «Почему ты не пишешь отцу, который так любит тебя? Почему ты соврала мне насчет денег?» А потом, на следующий день: «О, моя дорогая Розеанна, я получил наконец от тебя письмо, и я так счастлив».
Я не ненавидела его, но все время испытывала какое-то гнетущее чувство. Он обладал огромной властью надо мной. Он не мог пить каждый день, потому что ему надо было преподавать. Когда он напивался, он приходил поздно вечером ко мне в комнату и ложился ко мне в постель.
В феврале 50-го мы с Эллой переехали к матери. Я смотрела на мать как на спасительницу. Я обожала ее, чуть ли не молилась на нее. Она казалась мне очень красивой. Меня она одевала как куклу. Очень скоро я превратилась в привлекательную девушку, мальчики бегали за мной, я вдруг очень выросла. Ребята говорили мне, что у них «Клуб Розеанны». Но я не могла принимать их ухаживания. Я словно была не здесь, а где-то в другом месте. Это было трудно. Помню, я вдруг стала очень разборчивой и жеманной: полосатые коротенькие платьица, нижние юбки, роза в волосах, когда шла на вечеринку. Делом жизни моей матери стало оправдаться перед нами за тот свой уход. Она говорила, что иначе он убил бы ее. Даже когда он звонил по телефону и она снимала трубку, я видела, как она боится его — у нее жилы вздувались на висках, она становилась вся белая. По-моему, я слышала это каждый день — я имею в виду ее оправдания. Она тоже ненавидела, когда от него приходили письма, но слишком боялась его, чтобы разрешить мне не читать их. И еще они ссорились из-за денег. Он не хотел давать на нас денег, если я не стану жить у него. Именно я — про Эллу и речи не было. Это я должна была жить у него, а не то он не станет платить за меня. Не знаю, чем там у них закончилось, знаю только, что они постоянно препирались из-за меня и из-за денег.