Шрифт:
Интервал:
Закладка:
До слез жаль было Конькову Люси. Он уже хотел было сказать, что ничего ему не надо, что он за такую любовь заплатит вечной любовью и не уедет, да вспомнилась ему Ольга: подумал он, что и она, быть может, плачет теперь и ночей не спит от горя, вспомнился ему дорогой полк, атаман Платов, и не выдержал Коньков… Он не сказал ни слова, только глаза да румянец, покрывший лицо, говорили сильнее слов.
– Пойдем, мой голубчик. Сыро становится, еще не простудился бы ты.
Они проходили медленно по парку. Воспоминания двух лет, проведенных здесь, подавляли их.
– Помнишь, – сказала Люси, – какой ты был дикий после болезни. И не люблю-то я, и любить-то не смею… Разве можно давать зароки?.. Желание женщины – воля Бога; заставить полюбить женщину трудно, а женщина всегда сумеет к себе привязать… Вы ведь все, – смеясь сказала она, – господами хотите быть; притворись на один день рабою, – и на другой уже станешь госпожою. Правда, мой милый?
Коньков молчал. Противоположные чувства боролись в нем. Ему жаль было парка, жаль Люси, жаль этой богатой, прекрасной природы. Ему хотелось даже сказать Люси, что пусть все пойдет по-старому, что он забыл Ольгу и не надо домой, но потом опять вспоминался Тихий Дон и все, к чему привык с детства, и хотелось уехать домой к Ольге, к полку.
Люси усугубила свое внимание к Конькову. Они так нежно вдвоем поужинали и долго сидели потом, молча глядя друг на друга. Коньков обнял ее, она осторожно освободилась.
– Нет, мой милый, не надо поцелуев. Мне так легче расстаться будет.
Коньков не возобновлял попыток. Они говорили про Ольгу, про родину, про Платова.
– Он хороший, ваш атаман, хотя и много загубил французов…
Коньков промолчал. Грустная Люси была особенно хороша. Скромный, изящный костюм к ней очень шел. Глаза Конькова загорелись, легкий румянец покрыл его щеки. Люси внимательно посмотрела на него.
– Ну, покойной ночи, – сказала она.
Она поцеловала ему голову, руку, потом опять голову, припала к нему на грудь и покрыла нежными поцелуями его щеки и шею. Потом быстро вскочила и выбежала из комнаты…
Коньков пошел было за ней, но она заперлась у себя.
Конькову не спалось. Он не верил, что завтра будет свободен. Ведь этих «завтра» было так много за эти два года! Встал он очень рано и сейчас же вышел на балкон. Габриэль, горничная Люси, подметала там пыль.
– Добрый день, monsieur, – поклонилась она ему.
– Добрый день, Габриэль. Барыня почивает?
– Нет, встали уже. Давно поднялись.
– А где она?
– В голубой комнате.
Коньков прошел в голубую комнату. Люси сидела на полу перед раскрытым саквояжем и укладывала туда белье и разные дорожные вещи.
– Здравствуй, голубчик!
– Отчего ты так рано поднялась?
– Мне не спалось, мой милый. Хотелось уложить все как следует. Ведь ты сегодня едешь.
– Завтра, – тихо сказал он.
Обыкновенно она сама делала отсрочку отъезда, и он протестовал, – это было первый раз, что отсрочил он. Она была тронута.
– Спасибо, мой друг! – и, положив ему на плечи руки, она поцеловала его.
– Слушай, Люси! Мы днем объедем все окрестности и простимся, вечером просидим вместе и потом расстанемся, хорошо?
– Да, мой милый. А утром Антуан в кабриолете отвезет тебя на станцию, и ты поедешь к своим.
Он молча сел у ее ног. Она считала белье.
– Тебе шесть рубашек хватит?
Его кольнул этот вопрос.
– Зачем это, Люси? Мне ничего не надо.
– Хватит, я спрашиваю?
– Ничего мне не надо, Люси.
– Ну, положу восемь… Послушай, мой голубчик… Только ты не сердись. Я тебе не говорила. Когда ты приехал ко мне, у тебя было всего несколько талеров в кармане. Вот здесь, в сумочке, я тебе положу на дорогу тысячу франков – этого хватит.
Коньков нахмурился.
– Фу, какой ты глупенький… Ведь нельзя же без денег ехать так далеко.
– Мне тяжело, Люси, принимать от вас деньги.
– Что делать, голубчик. Я знаю, что это неприятно. Оттого-то я и даю только необходимое, чтобы доехать.
– Люси, лучше не надо ничего. Я срежу палку в твоем лесу и пешком, Христовым именем, добреду до дома.
– Какой ты фантазер! Ты думаешь, мне легко будет думать, как-то ты пешком идешь через горы и леса, и мочат тебя дожди, и ночуешь ты, как попало. И так-то душа по тебе вся изныла.
– Люси, правда это нехорошо.
Она зажала ему рот рукой.
– Фу-у; как нехорошо! Разве можно так?!
Он задумался.
– Слушай, Люси я нищим приехал к тебе, мне нечего подарить тебе на память. Есть у меня одна драгоценность – моя сабля. Мы, казаки, ценим оружие да коня выше всего. Мой клинок мне по многим причинам дорог… Возьми, моя милая, мою саблю, повесь где-нибудь у себя. Все вспомнишь лишний раз своего казака и подумаешь, что я и не хотел тебя любить, а полюбил.
– Спасибо, мой милый. Ты меня так тронул этим… Сознайся, голубчик, ты ее любишь сильнее?
– Да…
– Ну, хорошо.
И она наклонилась к чемодану, и укладывала туда: и новенький мундирчик, французским портным сшитый по образцу старого, и чакчиры, и кивер с голубым верхом.
Коньков смотрел на эту укладку и до слез был умилен заботливостью и вниманием француженки.
Днем они ездили далеко, далеко, до самой часовни.
– Как слезем здесь, я тебе покажу одно место, – сказала она ему.
Они слезли и прошли в густой кустарник.
– Смотри, как здесь хорошо! Как поют птицы! Я люблю это место. Здесь мне признался в любви мой муж… Это было наше любимое местечко.
Больно отозвались эти слова в сердце Конькова.
После обеда они гуляли пешком по парку, потом она пела ему его любимые романсы, он слушал, развалясь на кушетке, и чуждый мир открывался ему. Клавесин чуть звучал, свечи нагорели, в гостиной было полутемно. Словно во сне слышались эти звуки любви и счастья…
На половине одного из романсов она замолчала и, повернувшись к нему, сказала:
– Спой, мой милый, свою песню, спой так, чтобы за душу хватило, спой, чтобы век я ее помнила.
– Хорошо, моя радость.
Встал Коньков, подбоченился правой рукой, как бы обрисовывая свой стройный стан, и завел однотонную грустную казацкую песню, и выливалась в этой песне тоска по родине:
– Хорошо! – сказала Люси. – В ней, правда, нет музыкальности, но она достигает своей цели, она хватает за душу. Наши песни, они дают целые картины, но в них нет той способности вызвать известное настроение, как в ваших. Спасибо, мой милый.