Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Будет! — сказал Антоний, вздохнув. — В путь!
Прошли они немного, не более версты, когда позади раздался страшный грохот, а потом скрежет и хруст разрываемого на куски железа. Антоний вздрогнул:
— Что там?..
Мальчонка не сразу ответил, стучал зубами, как если бы его охватил озноб.
— Ну, что же ты?
— Чичас… Чичас…
Но минуло еще немало времени, прежде чем он сказал дрожащим, все же не утратившим привычной звени, голосом:
— Я по первости подумал, что скала упала на железку — столько земли поднялось вверх, даже небо почернело. Но нет, это камень сорвался с гольца. Здоровенный! Разворотил рельсы. Еще бы чуток и — труха бы от нас осталась, дядь.
— Так уж и труха? И раньше говорил, и теперь говорю: на все воля Божья. Так что, нечего нам бояться, в нас есть душа, ее не растопчешь.
Странники достигли Светлой, поспешали, надеясь, что в рассветный час, облачанный в густой, застревающий в глазах туман, их никто не увидит, и они благополучно выйдут на таежную тропу, но нет, на околичке они столкнулись с Секачем, лицо у того красное, и руки красные, от него тянуло запахом гниющей плоти.
— Что же ты, человек Божий, бежишь от нашего гостеприимства? — сказал Секач хрипло. — Боишься?
Антоний не ответил.
— Мы углядели тебя еще на Кругобайкальской. Хозяин велел идти к нему, не мешкая. Не пойму, чего он разводит турусы? Моя б воля…
Секач уже не распускал руки. Себе дороже! Но ненависть к страннику не уменьшилась. В смиренности Антония ему виделось разрушительное, подвигающее к осознанию своей малости на земле, к тому, что было противно ему, унижающе еще не угасшую в нем темную силу.
Гребешков сидел в кресле, положив руки на подлокотники, обшитые мягким ворсистым бархатом, и неподвижно смотрел перед собой. В глазах копилось напряжение, о причине которого он не хотел бы сказать и себе. Хорош бы он был, если бы признался, что напряжение вызвано долгим непоявлением в его доме, горделиво вознесшемся на месте старых деревенских изб, странствующего человека. Да что он, умом тронулся, или ему делать нечего, как только думать о свихнувшемся? Этого еще не хватало! Над головой Гребешкова зависала большая золоченая люстра, по паркетному полу раскидались ковры с персидским орнаментом, в дальнем углу на высокой металлической подставе посверкивала огромная стеклянная посудина с серебряными рыбками. Ох уж эти рыбки! Вдруг взбрело в голову иметь только серебром отливающих, дивно хвостатых. Вот и погнал людишек в разные концы света: ищите, да чтоб с пустыми руками не возвращались! И разбрелись служки кто куда. Месяц их не было, другой… Зато и подыскали согласное с желанием хозяина. Правду сказать, вернулись не все, зная про крутой нрав его. Но да ладно, не переводились бы деньги, а людишки набегут. В ту пору Гребешков был уверен в этом, но время спустя засомневался. Это когда Светлую стали покидать и те, кто вроде бы притерся к новой жизни и продолжал лепить горшки, хотя спрос на них упал. Приятели, чаще из братвы, но в последнее время и от начальственного стола, прилепившиеся к его мошне, тоже зароптали:
— Сколько можно выцеливать горшки? Придумай другую забаву.
Ладно, забава забавой, коль поискать хорошенько, наверняка отыщется и неприевшаяся, другое худо: мужики засомневались в необратимости происходящего, почему и потянулись к тем, кто поднял в тайге новое поселье. А ведь ему, сильному, от байкальского неуемья, хозяину нынче стараются выразить почтение в самых высоких кругах, даже в еврейских общинах, отяжеленных нажитым добром, засуетились и не без опаски (не однажды замечал!) поглядывали в его сторону: «Абрам, откуда сей гусь, из какого яйца вылупился? Иль тоже с еврейской примесью в крови? Уж больно ловок. Весь Байкал для него как собственная ладошка: куда захочет, туда и ткнет пальцем и возьмет свое». Ах, мужики, мужики! Вроде бы крепко прижал их к стенке, ан нет, волками смотрят. Дай им волю, загрызут. А почему бы нет? Не они ли помогают Тишке Воронову ускользать от сторожи? Обидно! Кажется, со всех сторон обложил молодца: братва расстаралась, а теперь и милиция на его стороне, не за красивые глаза, конечно, а толку?..
— Ну, Воронок, ну, сукин сын! Попадись мне, на куски изрежу твое поганое тело и выброшу псам на прокорм! — глухо, выплескивая из сердца саднящее, говорил Гребешков. И морщины от глаз стекали к переносью, там и застывали.
Антоний меж тем, держась за плечо поводыря, поднялся на второй этаж по крутой скользкой лестнице. И вот уж он стоял посреди зала и смотрел на хозяина большими, в синих обводьях, незрячими глазами.
— Ну, наконец-то! — сказал Гребешков. — Чего долго не показывался? Я, кажется, приглашал.
Антоний не ответил.
— Что у тебя с глазами?
— Худо, — негромко сказал Антоний. — Зато и мальчонку Господь дал, проворного, ласкового.
— Ну и ну! — заметно оживился Гребешков. — Оттого, братец, ты и ослеп, что смотрел не туда. Я ж предупреждал: не тянись к тому, в чем не смыслишь.
Антоний протестующе взмахнул рукой.
— Знаю, знаю, о чем ты хотел бы сказать, — усмехнулся Гребешков. — «И соблазнялись о нем, Иисус же сказал им: не бывает пророк без чести, разве только в отечестве своем и в доме своем». Но да оставим Богу Богово, а ты садись вон туда, на диван. Разговор ожидается долгий.
— О чем? — чуть погодя спросил Антоний. — У меня с тобой общих дел нет.
— Во как! — словно бы обидевшись, воскликнул Гребешков. — Я тут от нетерпения изнываю, жду-пожду его, а он… Право слово, чудной человек!
Но обида была придуманной, тут же и стерлась; одутловатое, с розовыми оспинками на висках, с коротко подстриженной рыжей бородкой, почти синюшное лицо приняло жесткое выражение.
— Может, и нет у нас общих дел, а может, и есть, — сказал он. — До сих пор не пойму, что ты за человек? И злюсь. Черт бы тебя побрал вместе с твоим блаженством!
— Не ругайся.
Гребешков словно бы не услышал.
— Ну, чего ты на меня уставился своими детскими глазами? Неужели ты и вправду так наивен и все для тебя в диковинку? Врешь, поди? Все вы врете, только людей сбиваете с пути своей праведностью.
Гребешков удивился: отчего он заговорил об этом? Накипело, что ли?.. Случалось, среди ночи проснется, и долго лежит с открытыми глазами, и мысли приходят разные, чаще пугающие несвычностью. Ну, достиг он того, о чем и помыслить не мог в годы долгих и нудных отсидок. Выгорело! Теперь едва ли не вся сибирская братва признала за ним право жить