Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У нас была очень приличная, респектабельная коммунальная квартира, там жило только четыре семьи. У нас в коммунальной квартире была соседка Бася. Муж ее был работник Госконтроля, тоже адвокат и бухгалтер; хотя его деятельность в те времена, естественно, не могла иметь никакого отношения ни к законности, ни к реальным цифрам. В отличие от Глории, Бася с обслуживающим персоналом отнюдь не браталась. Бася понимала, что бедному трудно возлюбить богатого, и не любила их авансом. Бася разбиралась в классовой борьбе и знала о таком явлении, как экспроприация экспроприаторов. «На кухне, — говорила она, — надо постоянно прибедняться. Я иногда сижу и нарочно ем черный хлеб, чтоб соседки видели». Семья работника Госконтроля получала кремлевские обеды в судках, и у них было даже две комнаты; вернее одна, но разгороженная. И у них было трюмо, и на этом трюмо было все, что я впоследствии увидела во всех витринах всех антикварных магазинов всех столиц мира: те же балерины в фарфоровых ажурных юбочках, и те же красного стекла пульверизаторы для духов с резиновыми грушами и шелковыми кистями, и музыкальные шкатулки, и расписные пудреницы, и хрустальные и серебряные штучки. Кто его знает, может, это все было настоящий восемнадцатый век, мало ли где это могло быть награблено? Может быть, даже Глории что-то продали настоящее, не подделку.
На самом деле нет ничего удивительного, что Глорина квартира так похожа на Басино трюмо. Если вдуматься, то и Глорину бабушку звали Бася, только была она не еврейка, а католичка. Вот и Энди Ворхол был из тех же мелких восточноевропейских мест, и когда он умер, то выяснилось, что вся его личная коллекция была сплошное трюмо. Он продавал запуганным обывателям модернизм, а сам на вырученные деньги покупал декоративное искусство — мейсенский фарфор, и майолику, и хрусталь, и предметы, сделанные из золота, серебра, яшмы и алмазов.
Бася всегда к Новому году шила себе вечернее платье. Доставала отрез — тафту или панбархат — и вызывала Жанну. На дом Жанне работу не давали, потому что она боялась, что ее соседи донесут фининспектору. А Бася боялась, чтоб Жанна не украла материал. Все дамы считали, что портнихи воруют отрезы, потому что всегда всё получалось заужено. Я-то, задним числом, думаю — происходило это оттого, что заказчицы в процессе пошива продолжали жиреть. Потому что сколько эта Жанна могла украсть — на парчовые пеленки, что ли? У нее и детей-то не было и быть не могло, потому что мужа-репатрианта сразу по приезде расстреляли. А ее, настоящую парижскую портниху, припрятали в ведомственное ателье. Я всегда говорю, что декоративное искусство имеет свои большие преимущества. Будь она, скажем, скульпторша — расстреляли бы в два счета. Кроме сильного акцента, рот у нее был всегда набит булавками, что избавляло ее от необходимости говорить с заказчицами, стоявшими перед ней в своем ортопедическом белье, менявшемся раз в неделю. Но в глазах у нее было откровенное выражение полного ужаса и изумления. Шитью, вернее, моделированию, училась она в одном из великих французских домов и кроила прямо на человеке, накидывая парчу и панбархат на Басино убийственное исподнее, разрезая по диагонали, изобретая и закалывая на ходу. Платили ей немного, учитывая, что она получала еще и остатки обедов из Кремлевки.
И непонятно, почему мне эта Жанна вспоминается. Грех даже и думать, что все это имеет какое-то отношение к нам с Глорией. Глория не знает, чем меня и порадовать. Для долгих исповедей о предстоящем разорении она водит меня в лучшие рестораны Чикаго, где ее знают по имени. Например, ходили мы с ней во французский ресторан, там горел камин, между переменами подавали шербет — для освежения вкуса, и официант говорил с французским акцентом. Я с ним разговорилась, однако, о грибах; выяснилось, что он каждую осень берет отпуск и едет к себе в Италию собирать и сушить белые. Видно было, что этот разговор двух этнических о грибах доставил Глории неописуемое удовольствие, именно за это расплачивалась она своей платиновой кредитной карточкой.
Глория уважает меня. Она меня уважает за образованность. Муж ее делает большие пожертвования на городской музей, оперу, общество охраны архитектурных памятников, и она всюду состоит в почетных советах. Кроме того, она варит раз в неделю суп для бездомных и занимается в кружке вышиванием. И во всех этих организациях она должна поддерживать отношения с женами потенциальных клиентов и способствовать тем самым процветанию мужниной фирмы. И среди всех этих дам она постоянно мучается из-за своей церковно-приходской школы.
— У меня с этими женщинами, — говорит Глория, — нет совершенно ничего общего.
То же и родственники. Однажды она меня повезла на их семейный праздник, который сама ежегодно организовывает. Происходило это в городском парке. Родственников было около двухсот пятидесяти, они приехали на ста автомобилях и вытащили из багажников такое количество кастрюль, коробок, переносных холодильников и расставили все это на таком количестве столов, что я сказала: «Как на польскую свадьбу». Выражение это Глория услышала в первый раз и ужасно обрадовалась. Некоторые из этих поляков уже так ответвились, что стали мексиканцами и вьетнамцами. Были этикетки с именами и степенями родства: «Я — Долорес, жена Боба, внучатого племянника дедушки Тадеуша».
Но они были довольно хорошо знакомы между собой; меня предупреждали шепотом, чей салат лучше в рот не брать. Той Польшей, которая находится в данный момент в Европе, они мало интересуются, ни про какую «Солидарность» не слышали. Их Польша состоит из чикагских булочных и колбасных, где они закупают еду со странными названиями, считающуюся польской, и из анекдотов о старом алкоголике дедушке Тадеуше. Большая часть жизни уходит у Глории на посещение крестин, свадеб, конфирмаций, похорон и поминок. Она ездит по всей стране на эти празднества, и от нее ожидают дорогих подарков.
— У меня с моими родственниками нет ничего общего. Вот с тобой у меня столько общего.
Со мной? Может быть, бедная моя Глория — тоже перемещенное лицо; только не географически, а экономически. Благотворительные дамы не понимают ее прошлого, не ценят, сколько ей пришлось нового узнать и выучить. И, хотя внешне она на них совершенно похожа и они вроде бы принимают ее за свою, но в глубине души она знает, что все это — туфта, что она должна следить за каждым своим словом. И родственники — она-то их понимает и знает их образ жизни, а они? Разве они знают, какой путь она прошла, какие у нее проблемы. Они завидуют и считают, что она задирает нос. И сны ей снятся про разорение, а мне — что меня обратно сослали. Вот ведь жизнь какая, чересчур в ней много мобильности для душевного равновесия.
Вот брат ее никуда не сдвинулся, прожил всю жизнь с родителями. Ну и пал жертвой своей славянской генетики, умер с перепою. Глория рассказала мне о похоронах брата. Самое ужасное, что мать, ради экономии, хотела похоронить его в старом костюме. Как алкоголик, он давно уже не обновлял свой гардероб, и мать хотела его хоронить в коричневом костюме, в чуть ли не синтетической рубашке с обтрепанным воротником, в каком-то чудовищном галстуке. Глории пришлось идти и на свои деньги покупать итальянский костюм. Рассказывая об этом, она вытягивает перед собой обе руки, как бы с воображаемой рубашкой и воображаемым галстуком, и демонстрирует, как она старательно подбирала цвета. В результате ее усилий брат прилично выглядел в гробу. И его можно было хоть для журнала снимать. Ну и что, а фараоны? Глория, вроде древних египтян, рассматривает могилу как род недвижимого имущества, декорирует интерьер гроба.