Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отец признался, что решил не лечиться. Он отказался от госпитализации, от осмотра и лечения. Он отказался от жизни.
‹…› Милая, один вирус говорит мне покончить с этой жизнью, другой – не делать этого. Один говорит другому: “Ты трус!”, другой отвечает, что он смелый и докажет это. Сдается мне, любимая, что победил смелый вирус, а не трусливый. По-моему, это смелый поступок – покончить с жизнью, ведь трус не отважится убить себя. Поэтому, моя любовь, прости меня за это отчаянное решение, а также за все лишения и беды, которые свалились на тебя за сорок пять лет. И не стыдись моего поступка. Если бы одержал верх другой вирус, ты стыдилась бы меня всю оставшуюся жизнь.
Отец хладнокровно размышляет о том, другом, выборе, которого он не хотел делать, сознавая, что, останься он жив, то был бы обречен на жалкое, постыдное существование. Тото Кашитедда никогда не шел на попятную. Никогда не уступал давлению магистратов. Он не верил, что можно просто вычеркнуть из жизни криминальное прошлое и стать другим человеком, честным и достойным, начать все с чистого листа.
Начать новую жизнь, размеренную и порядочную. Вдали от родного края и семьи.
Он предпочел остаться собой. Со своими судимостями, муками, болью. Он сам избавился от приговора к пожизненному заключению. Его срок истек на рассвете дня, которого он так и не увидел.
‹…› Я решил повеситься утром, между пятью и шестью часами. За пять минут до смерти я сообщу тебе точный час – в тот миг я еще буду жив. Милая, тебе покажется странным, что я так спокойно пишу о самоубийстве. Мне и самому это странно. Но, поверь, во мне нет страха. Любимая, я даже не предполагал, что есть вирус вроде того, какой мучает меня вот уже два месяца, заставляя выбрать смерть вместо тебя. Два месяца назад ты была для меня самым главным человеком на свете, а теперь вирус подстрекает меня пожертвовать тобой. Уговаривает покончить с жизнью, тогда как два месяца назад я жил только ради тебя, и не было ничего важнее тебя, а теперь, любимая, важнее всего не оставаться больше в тюрьме.
‹…› Спасибо за все, любимая. За все, что ты мне подарила за эти сорок пять лет. Напомню, что мы встретились в феврале шестьдесят второго. Позволь признаться тебе – и пусть это знают наши дети, – что я никогда не был достоин тебя. Ты самая самая самая самая самая самая самая самая лучшая.
Он так и написал восемь раз слово “самая”. Последняя строчка письма – на обороте страницы.
Душечка моя, на часах семь, и я готов вешаться. Прощай, моя самая любимая и единственная.
Отец указал точный час самоубийства, как и обещал. Семь утра. Он закрепил веревку на дверце шкафа в своей камере – он описал это с ужасающей дотошностью в письме, адресованном мне, в том самом письме, которое я тогда не решился распечатать и которое сейчас, шесть лет спустя, читаю впервые.
‹…› Антонио, сынок, я уже пробовал повеситься. В прошлое воскресенье. И больше не стану пытаться сделать это на окне. Лучше я привяжу простыню к шкафу, что стоит у меня в камере. Если появятся надзиратели, они ничего не заподозрят, поскольку открытая дверь в туалет закрывает угол со шкафом. Прежде чем в тюрьме узнают о случившемся, уже успеют пройти несколько минут, к тому же охране потребуется еще две или три минуты на поиск ключей и отпирание двери: этого времени мне вполне достаточно. Если же я повешусь на окне, надзиратели сразу это заметят, и мой план сорвется. ‹…› Послушай, сынок, не держи на меня обиду, я ведь почти счастлив уйти из этой жизни. Подумай о маме. Вдруг ты выйдешь на свободу лет через пять или десять – тогда позаботься о ней. Целую твоих детей. Прощай.
В час смерти отец с удивительной ясностью, с грустью и нежностью вспомнил события, навсегда оставившие отпечаток в его сердце. Например, ту ночь, когда моя старшая сестра Нучча поздно вернулась домой и отец понял, что значит по-настоящему волноваться за ребенка. Он никогда не рассказывал об этом раньше и лишь на пороге смерти заговорил наконец о чувствах, знакомых каждому отцу.
‹…› Привет, милая моя Нучча. Хотел рассказать тебе о том, какой переполох поднялся дома, когда ты не вернулась вовремя и пришла на пять или шесть часов позже обещанного. Мы сбились с ног, искали тебя, как сумасшедшие. В какой-то миг я даже заплакал. Спроси у матери. Я плакал, стоя на балконе. Накрапывал дождик. И вот я увидел, как перед домом остановилась машина и ты вышла из нее, но я не успокоился, а заплакал еще сильнее. Теперь уже от радости. В тот вечер я сказал матери, что прощу тебе все, что ты натворила, только бы ты нашлась. Я, и правда, все тебе простил, хотя это не в моем духе. Но я ведь знаю, доченька: мне и прощать-то тебя не за что.
‹…› Нучча, родная, я ухожу. Будь счастлива, прошу тебя. Когда мама тоже уйдет – надеюсь, это случится нескоро, – поставь на ее могиле бирюзовый камень, что лежит в коричневом мешке, и не забудь вырезать на нем стихотворение Франческо Петрарки…
Ступая в бездну, отец не выделяет никого из нас, детей, поясняя каждому причины своего поступка – часто одними и теми же словами, которые бередят душу.
‹…› Кармело, сынок, я уверен, что ты приедешь забрать меня. Но не печалься, родной. Представь, будто я умер два или три года назад. Я должен уйти, голова стала плохо соображать. Да и сердце шалит, а врачи за мной не следят. После инфарктов я протянул бы лет пять, не больше, а уже прошло три с половиной. Я мог бы прожить еще год – полтора, но я отказался от лечения два с половиной года назад… ты понял меня, сынок? К тому же доводы рассудка утратили надо мной силу. Что-то подталкивает меня свести счеты с жизнью. ‹…› Прощай, дорогой сын. Да, знаю, ты будешь страдать. Но выше нос, унывать – пустое дело. ‹…› Прощай, сынок. Мы с мамой не ждали тебя, но ты все равно пришел в этот мир, и поэтому мы любим тебя особенно сильно.
В письме к моей сестре Аннализе отец просто и логично объясняет свой шаг, представляя его как шаг навстречу свободе, без которой жизнь для него немыслима:
‹…› Аннализа, маленькая моя упрямица, не грусти. Знай, что из тюрьмы, куда я заточен пожизненно, я смог бы выйти лишь через двадцать восемь или тридцать лет, если только, конечно, суд не отменит подобную кару. Ну а если приговор остается в силе, за решеткой можно просидеть лет тридцать. Посчитай как следует: 28 июня исполнится тринадцать лет моего заключения, так что мне предстоит пробыть в тюрьме еще лет пятнадцать. Да и то, если отменят пожизненное. Если нет, то мне остается еще восемнадцать или двадцать лет. Сейчас мне шестьдесят три – значит, я освобожусь лишь к восьмидесяти. Однако с двумя инфарктами я наверняка покину тюрьму раньше – правда, мертвым. Даже мысль о том, что я просижу здесь еще несколько лет, мне отвратительна. ‹…› Дочурка, через пять или шесть часов меня не станет. Но это не тревожит меня. Прости, доченька. Прощай, моя маленькая упрямица.
Упрямица Аннализа плачет и поныне, вспоминая последний телефонный звонок отца накануне самоубийства. Он намекнул ей о своем решении. Аннализа была одна дома. Юная, наивная, напуганная. Мать ушла за покупками. “Папа, но что ты такое говоришь, папа?” – пыталась она переубедить его. Она хотела звать на помощь. Хотела, чтобы кто-нибудь услышал их разговор. Но потом вспомнила, что все телефонные звонки из тюрьмы строгого режима прослушиваются. И понадеялась, что тюремщики услышали намек отца, разгадали его намерения и воспрепятствуют жуткому плану. Но не тут-то было. Отец перехитрил их. Он все продумал, никто не мог ему помешать. Теперь я понимаю смысл его последних слов, адресованных мне: