Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я прожил достаточно долгую жизнь. Я разучился писать стихи о цветочках, птичках и томных взглядах. Моя поэзия всегда служила народу и революции. Тем более сейчас! Говоря словами моего кумира Маяковского, свое перо я приравнял к штыку и тем горжусь. Недавно в одной воинской части я попытался расспросить о нуждах, а солдаты в один голос требовали от меня стихов. Это в нашей-то стране повальной неграмотности! Начал я с известного поэта Асадуллы Хабиба. Есть у него строки, выстраданные каждым афганцем:
Я иду туда, где бои,
Где земля от крови багрова,
Где коварная тишина
Громче самого грома.
А потом прочел свое четверостишие, которое мне очень дорого:
Если сердцу Отчизна в беде не мила,
Если сердце любовь к ней не грела, не жгла,
Киньте в землю его, пусть займутся им черви,
А не то оно станет орудием зла!
Я – пуштун, но пишу и на пушту, и на дари. Правда, пушту мне ближе. К тому же я убежден, что только на этом языке можно по-настоящему ярко рассказать о проблемах пуштунских племен. А не решив их, мы не решим задач революции. Пуштуны составляют пятьдесят пять процентов населения нашей многонациональной страны.
Мои земляки есть практически во всех провинциях, но больше всего их на юге и особенно на востоке страны. В этих краях создалась чрезвычайно сложная ситуация.
В свое время границу между Афганистаном и Пакистаном инглизи провели так коварно, что тринадцать миллионов пуштунов оказались на территории Пакистана. Добавьте еще два с половиной миллиона кочевых племен. А между тем все эти земли исконно пуштунские. Мы никогда не признавали этой искусственной границы и всегда свободно ходили из кишлака в кишлак, с пастбища на пастбище, ни у кого не спрашивая разрешения. А если нас пытались остановить, брались на оружие. Теперь вы понимаете, что ни о каком закрытии границы не может быть и речи? Она проходит через пуштунское сердце. Его можно разрубить, но покорить – никогда.
Когда я встречаюсь с президентом Афганистана Наджибуллой, мы всегда ломаем голову над тем, как собрать пуштунов в одном доме, под одной крышей – и, знаете, кое-что придумали. Это «кое-что» я обязательно вам покажу. Вот выберусь из госпиталя и покажу. Сейчас это мое главное дело, оно важнее всех книг. Один я, конечно, ничего бы не сделал, но меня окружают люди, готовые на все ради осуществления этой идеи. О них я написал такие строки:
Кто живет, на жизнь не жалуясь, не ноя,
Видит будущее лучше, чем былое,
Кто борьбе отдаться рад, кто не пугается преград,
Только тот достоин имени героя!
– Рафик[11]Лаек, – признался вдруг переводчик, – дело прошлое, но лет десять назад одним своим стихотворением вы смутили мою юную душу.
– Смутил? Не может быть!
– Помните ваши знаменитые «Караваны»? Весь Кабул зачитывался ими:
Караваны, караваны – путь у каждого отдельный,
Караваны, караваны – нет у них единой цели.
Проводник нам нужен смелый,
Чтоб на путь нас вывел верный.
– Да-а, караваны… – вздохнул Лаек. – После них я угодил в тюрьму. Но проводник нашелся! Вот какие строки написал я, выйдя на волю:
Эй, ветер новой эры, дуй, крепчай!
Эй, солнце животворное, сияй!
– Туч много, – продолжал Лаек. – Дующие из-за океана ветры пытаются нагнать их, чтобы закрыть солнце над нашим народом, сломать его, согнуть, поставить на колени. Пустое дело! Вся наша история – это борьба за свободу, и уж чему-чему, а умению постоять за себя мы обучены. Об этом, кстати, поется в ландыях – коротких стихах, сочиняемых в народе. Вот, например, о моих сородичах:
Пуштун родился рядом с саблей,
Он вместе с саблей вырос
И с саблею в руке умрет.
А девушки какого еще народа поют такое:
Влюбленная в свободу изрекла:
«Кто рабству предан,
Того уж я не поцелую».
Саблю милого, окрашенную кровью, пуштунские девушки в ландыях алыми губами очищают, из крови его родинки ставят себе, из ресниц своих плетут саван ему.
Есть такой ландый:
Никогда я тебе не прощу,
Если кровью врага не обагришь свои руки.
И вот ответ героя:
Пожертвую собой ради свободы,
Чтоб девушки всегда спешили по утрам
К святой для них моей могиле.
В ландыях – душа народа, его сердце. Это своеобразный кодекс чести, – подвел итог Лаек.
Я заметил, что Лаек время от времени поглядывает на часы.
– Мне пора на процедуры, – поморщился он. – Врачи – народ строгий. Через полчаса я вернусь, – уже на ходу бросил он и вышел из палаты.
Следом за ним тенью выскользнул невысокий парень с заметно оттопыренным карманом.
– Телохранитель, – пояснил переводчик. – Охрана нужна и в палате. Для одних Лаек – духовный вождь, для других – смертельный враг.
Ровно через полчаса в палату влетел посвежевший Лаек.
– Процедура неприятная. Зато потом чувствуешь себя как влюбленный юноша, – бросил он.
– Тогда понятно, зачем здесь эта фотография, – не очень удачно пошутил я. – Влюбленный юноша немыслим без предмета обожания. Что и говорить, красавица из красавиц! Она пуштунка?
Лаек искренне расхохотался, когда услышал эти слова! Минут пять он катался по дивану, хлопая себя по бедрам. Одним глотком влил в себя какую-то микстуру и, лишь когда успокоился, вытирая глаза, наставительно заметил:
– Вы же, кажется, выпускник Московского университета, а не знаете одной из лучших писательниц и журналисток Советской России? Стыдно, молодой человек, очень стыдно!
Мне и вправду стало стыдно. Но что за женщина смотрела на меня с фотографии, хоть убей, не знал.
– Сдаюсь, – поднял я руки. – Правда, не исключено, – уцепился я за соломинку, – что когда изучали ее творчество, я или болел, или был в командировке, или…
– Ладно, – махнул рукой Лаек, – не самоедствуйте. На самом деле эту женщину теперь никто не знает, а когда-то в нее были влюблены такие поэты, как Блок и Гумилев, писатели Горький и Андреев, политики Троцкий и Радек. А Федор Раскольников стал ее мужем. Именно он в 1921 году сменил Сурица на посту полпреда в Афганистане. Жена приехала в Кабул вместе с ним и развила бурную деятельность, став популярнее мужа.
– Батюшки, так это же Лариса Рейснер! – дошло наконец до меня.
– А Раскольников – это тот самый Раскольников, который отказался возвращаться из-за границы и опубликовал разоблачительное письмо, в котором Сталина называл преступником, садистом и убийцей!