Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Принесли и расставили яство. Большую серебряную братину с медовым взваром уместили в центре стола. Прочтя благодарственную молитву, Стефан благословил хлеб, малым черепцом бережно наполнил кубки. Холодный, с погребного льда, чуточку хмельной мёд пить было благостно. Поп Лазарь и тут повеселил: укатив под лоб озёрной сини озорные глаза, зачастил по-пономарьски:
– Не токмо пчелки безгреховные взяток беру-у-т!..
Отдыхали братия – единомышленники, сомудренники. Дух любви и товарищества незримо восседал за их столом. И пусть были они разного возраста – от двадцати до пятидесяти, – связывало их ревностное радение за истинное благочестие Руси, крепкая служба древней вере отцов и дедов, готовность принять смерть за единую букву «аз» в православных божественных книгах.
Ласковая беседа текла, как ручеек тихожурчливый, и вся она, так ли, этак касалась Никона. Пока он странствовал, умер дряхлый и малодеятельный патриарх Иосиф. Местоблюстителем патриаршего престола временно стал добрый пастырь – ростовский митрополит Варлаам, старец восьмидесяти четырех лет. По старости он совсем не вмешивался в дела, все церковное устроение давно перешло в руки Стефана с братией. Имя нового патриарха не называлось, но кто им станет, не было тайной.
В сенях затопали, арочная расписанная цветами и травами дверь, тонко звякнув колокольцем, растворилась. Вошел князь Иван Хованский, добрый друг тесного кружка братии, во всем свой человек. Щурясь после дневного света, он вполуслепую прошёл к столу, по пути угадывая сидящих, здоровался, приобнимал за плечи.
– Каково ездилось, княже? Садись, – лаская его серыми глазами, спросил Стефан. – Хошь бы грамотку с дороги наладил. Все недосуг?
Князь припал к чаре и долго, до ломоты в зубах, тянул родникового холода питье. Отставя чару, шумно выдохнул, проволок тылом ладони по густым усам, какое-то время мрачно глядел в стол, затем тяжело опустил на столешницу дюжий кулак. Свечи вздрогнули, стрельнули дымными язычками.
– А худо ездилось, отцы святые! – Князь поднялся, тёмными омутинами глаз из-под лохматых бровей оглядел сотрапезников. – Никон житья не давал. В монасей превратил нас, все дни и ночи в молитвах выстаивали, от земных поклонов поясница трещит, а от постов строгих темь в глазах и омороки. А мы люди ратные, к долгим бдениям неспособные, ну и ослабели всяко. Спроси у дружины – хужей смердов харчевал! Не токмо скудно давал, да еще в тарели заглядывал – не едим ли много, не пьем ли, чего не велено. А кого так и посошком потчевал за безделицу сущую. Совсем уморил. Раньше такого бесчестия князьям да боярским сынам не бывало, а ноне выдал нас государь митрополиту животами. Назад ехали, так со мной разговаривает, как через губу сплевывает! – Хованский рванул себя за бороду. – А я – князь! Рюрикович!.. Уж прощайте меня, выкричался тут, дурной, как наябедничал, но все, что поведал – голая правда. Еще скажу – от новин, что он замышляет, впору будет за Сибирью пропасть.
Князь как-то опасливо опускался на скамью, будто пытал себя – все ли выговорил да ладно ли. Протопопы, кто помрачнев, кто с недоверием, смотрели на Хованского. Распустив яркие губы, страдальчески глядел на него поп Лазарь. Стефан, покашливая, гладил тонкой ладонью красносуконную скатерть.
– Может, чем прогневали брата? – тихо обронил он. – До днесь за ним злобы не водилось.
– Бредня какая-то! – забухал Аввакум. – Я Никона еще попом Никитой знавал. К нему в церковь мальцом хаживал, земляки мы. Он и тогда добром и правдой жил.
Сидящие за столом загомонили всяк свое, но стихли, когда снова – туча тучей – поднялся Хованский. На красное лицо его со впадинами худобы на щеках наплывала бледность, глаза зверьми забились в глазницы и высверкивали оттуда, как из нор.
– Да вы што… отцы мои? Вот крест! – Князь обнёс двуперстием широкую грудь. – Не бредня моя! Да и не гневили владыку, кто бы посмел. Говаривали, уж не порча ли на него наведена, воочую в нем измена видна и внутри и по обличию. А я его и раньше знавал, не хужей Аввакума. По Новугороду еще… К людишкам добр был и милостив, берёг и любил всякого. А в лютый голод всю свою казну спустил. Триста и больше человек в доме его корм имели во всякий день. По тюрьмам милостыню подавать ходил, богадельни устраивал, сам все службы правил, упокойников отпевал. А их тыщи! Когда и спал! А как приключился бунт дерзкий да сбег из города воевода Хилков, вышел к люду сам Никон, увещевал людишек. А народ, он что, разве добро долго помнит?.. Извозили в кровь и в канаву бросили – подыхай! Уж как он на ту сторону Волхова в лодчонке ухлюпал, того не пойму, Бог ведает. Токмо и в тамошней церквушке Господа молил за непутевых овец своих. Когда я с полком московским смял упрямство новгородцев, так што вы думаете? Они же в ноги Никону пали, славили, что унял их, не допустил до крови великой, что зла им не помнит. А он у царя им прощение выпросил. Как же я его не знаю? Вот таким и знаю. А тут за полугодину вроде подменили его…
– Ну как лодию развернуло и понесло супротив течения. А попервости ласкался со мной, – продолжил, налаживая улыбку, Хованский. Он крупнокостной рукой ухватил бледное лицо, повел ладонью к бороде, как бы сдаивая в нее бледность. – К столу звал, грамоты государевы, личной рукой писанные, давал читывать. А зачем?
Протопопы в долгом, неловком молчании слушали князя, а он, выговариваясь, успокаивался, сел на скамью, покусал ус, налил себе меду.
Неронов, самый старый из братии, встретился взглядом с Хованским и, повёртывая меж ладонями кубок, вежливо пожурил:
– Ну-у, Иванушка… по церковным делам, по монастырскому строению што бы и не дать почитать. Какая в том корысть?
– Верно, брат Иван! – Тень снова порхнула по лицу Хованского. – И по монастырским и по церковным читывал, но и другие, отличные. Теми он открыто похвалялся мне, а по какой нуже?.. Да как и не похвалиться! Такая в них честь Никону выписана: и солнце он светящее во всей вселенной и друг душевный и телесный! Пастырь избранный, крепкостоятельный. Во как! Забава?..
– Не соромь! – качнулся к нему, будто боднул головой, Аввакум. – В царёвой воле честь воздавать.
– Оно этак, брат, – соглашаясь, уткнул бороду в грудь Хованский, но тут же драчливо вздёрнул ею. – Токмо чаю – высоко-о сидеть Никону. С высоты той как бы мы ему букашками казаться не стали, мравиями малыми.
Опять помолчали.