Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чёрные глаза, напряжённо смотревшие куда-то прямо перед собой, скосились и скользнули взглядом по моему лицу. Это был неприятный и неприязненный взгляд. В нём чувствовалось раздражение и досада, как будто я была непрошеной букашкой, залезшей на королевский стол.
И всё-таки я была довольна. Мой предательский смех не смог прорвать плотину моего лица. Я посмотрела на Марьянку. Она ещё сидела, вытянув руки, и, словно спросонок, приоткрыла глаза. Потом мы с ней стали коситься на остальных. Они всё ещё были как неживые. Один взрослый дядечка продолжал сидеть как ни в чём не бывало с чугунными кулаками.
И глаза у него не открылись!
– На сегодня хватит, – небрежно сказал великий гипнотизёр. – Первое занятие… – он назвал дату и время.
Мы пошли к вешалке за куртками.
– А вы, девушка, – процедил он, проходя мимо меня, – можете больше не приходить.
Я не помню, как мы с Марьянкой надели куртки, не помню, что мы сказали друг другу, выйдя на улицу. Никакой таинственности больше не было. Был прозрачный и прохладный весенний воздух и в нём сразу всё восхитительное, что было на свете. Я смотрела на распускающиеся листья деревьев и думала: «Как же хорошо, что никто не может приказать этим почкам закрыться, а корням стать чугунными». И ещё – как Ван Гог написал бы эти деревья, но не захотел бы писать портрет великого гипнотизёра, потому что он был весь в чёрном и не имел никакого отношения ни к весне, ни к деревьям.
А Марьянка, может быть, из солидарности со мной, не стала раскрывать свои художественные способности (зачем миру второй Рембрандт, тем более если их будет много?) и осталась Марьянкой – но не просто, а самой лучшей Марьянкой на свете!
Томка была у нас заводилой. Иногда мы звали её Том Сойер. Она была хозяйкой своего прекрасного дома и сада, а мы – всего лишь какими-то дачниками. Мы – это я с братом. К тому же она была постарше нас: меня на два года, а Тима – на год.
У Томки огромное хозяйство. Вдоль одного забора тянутся клетки с пушистыми кроликами. Между помидорными грядками бегают пёстрые куры. А в сарае живёт пятнистый поросёнок Васька. Но дядя Витя, Томкин отец, почему-то нас к нему не пускает.
Сарай – очень длинный. В одном конце – Васька, а в другом утварь всякая хозяйская, а наверху – отличный сеновал. Туда можно в грозу залезть по деревянной лестнице, зарыться в сено и под раскаты грома и дикое сверкание молний в маленьком чердачном окошке рассказывать друг другу страшное.
В тот день Томка, болтая после завтрака с Тимом, обронила незнакомое слово: КРУГОСАРАЙНОЕ. Потом я спросила у Тима, что это.
– Подожди, – отмахнулся он.
Вечером, в назначенный час, мы втроём подошли к забору. Забор прерывался как раз там, где начинался длинный дяди-Витин сарай, ну а потом продолжался дальше. С задней (соседской) стороны вдоль сарая тянулся узкий карниз. Он шёл на высоте метра с небольшим. Томка убедилась, что взрослых никого не видно, залезла на старую сливу, росшую впритык к сараю, потом ступила на карниз и махнула рукой. Тим подтянулся и тоже оказался в развилке дерева. Он поддерживал все Томкины выдумки и втайне её боготворил. А я готова была лезть за братом куда угодно – с ним не так страшно, то есть и страшно и весело одновременно.
Продвигались мы очень медленно, прижимаясь всем телом к дощатой сарайной стене и отчаянно цепляясь пальцами за каждую неровность.
Вдруг со стороны соседского дома послышался страшный крик: «Ах вы черти! Ну, черти, подождите!»
Сосед был страшный дядька, лохматый, с тёмным лицом и клочковатой бородой. Звали его Мурин. Говорили, что он колдун, и все его боялись, но Томка ещё неделю назад сказала, что он куда-то уехал.
Когда я услышала этот жуткий хриплый голос, у меня внутри всё оборвалось. «Конец пришёл», – подумала я. Оглянулась – и в тот же миг свалилась в высоченную крапиву, росшую у самой стены сарая.
Мурин орал из распахнутого окна своего дома. На моё счастье, в ту минуту, как я летела в крапиву, он как раз отвернулся от окна, направляясь к двери.
Из крапивы я услышала только Томкино «Скорей!» – и замерла, как кролик в клетке. Потом до меня донеслись ещё какие-то звуки: скрежет, пыхтение и как что-то хлопнуло, не знаю что. Опять вопли Мурина, уже совсем близко. «Гады! Сволочи! Где они, черти эти?» И потом мат, целый поток этого противного мата.
Никого не увидев на карнизе, Мурин, видимо, пошёл к своей калитке, потому что через минуту, длившуюся вечность, она хлопнула так оглушительно, как будто кто-то ударил меня по голове.
Руки и ноги горели от крапивы. Сердце прыгало, как лягушка.
Вдруг я поняла, что настал миг, когда можно спастись. Я добежала до муриновской яблони, которая росла рядом с окошком сарая, быстро залезла на неё, сделала два шага по сарайному карнизу и стукнула в оконную ставню.
Окно тут же со скрежетом отворилось, и показалась Томкино лицо с блестящими озорными глазами.
– Женька! Молодчина! Давай скорей!
Внутри было довольно темно, пахло помоями, стружкой, ещё чем-то таким, и по всему этому узкому пространству носился обезумевший пятнистый поросёнок и орал так, как будто мы пришли, чтобы его зарезать.
Вначале я стояла остолбенев и только таращилась в потёмках. А Томка с Тимом смотрели на меня. Но потом нас как будто прорвало, и мы стали хохотать как сумасшедшие. Мы хохотали, а Васька носился вокруг нас дикими кругами.
Но вот в саду – теперь уже Томкином – послышались голоса. Это Мурин орал на дядю Витю, а дядя Витя пытался что-то отвечать Мурину.
– Где эти черти? Выпороть этих чертей! Как нет? В преисподнюю, что ли, провалились? Ещё раз увижу – выпорю, своих не узнают.
И опять мат этот страшный.
Мы смотрели в дверную щель и дрожали от страха. Но дядя Витя ему сказал:
– Ну дети же! Мы, что ли, там не были? И мы были…
Потом Мурин повернулся и пошёл, всё так же страшно ругаясь, по направлению к калитке.
Только он исчез, как дядя Витя кинулся к поросятнику: Васька так и не успокоился и визжал на самой высокой ноте, так, что хоть святых выноси.